Error: не определено #11234. Грустная фея смешных рассказов (надежда лохвицкая-тэффи). Надежда Тэффи - Юмористические рассказы (сборник) Алла покровская читает рассказ тэффи

Грустная фея смешных рассказов (надежда лохвицкая-тэффи). Надежда Тэффи - Юмористические рассказы (сборник) Алла покровская читает рассказ тэффи

Экзамен

На подготовку к экзамену по географии дали три дня. Два из них Маничка потратила на примерку нового корсета с настоящей планшеткой. На третий день вечером села заниматься.

Открыла книгу, развернула карту и - сразу поняла, что не знает ровно ничего. Ни рек, ни гор, ни городов, ни морей, ни заливов, ни бухт, ни губ, ни перешейков - ровно ничего.

А их было много, и каждая штука чем-нибудь славилась.

Индийское море славилось тайфуном, Вязьма - пряниками, Пампасы - лесами, Льяносы - степями, Венеция - каналами, Китай - уважением к предкам.

Все славилось!

Хорошая славушка дома сидит, а худая по свету бежит - и даже Пинские болота славились лихорадками.

Подзубрить названия Маничка еще, может быть, и успела бы, но уж со славой ни за что не справиться.

Господи, дай выдержать экзамен по географии рабе твоей Марии!

И написала на полях карты: "Господи, дай! Господи, дай! Господи, дай!"

Три раза.

Потом загадала: напишу двенадцать раз "Господи, дай", тогда выдержу экзамен.

Написала двенадцать раз, но, уже дописывая последнее слово, сама себя уличила:

Ага! Рада, что до конца написала. Нет, матушка! Хочешь выдержать экзамен, так напиши еще двенадцать раз, а лучше и все двадцать.

Достала тетрадку, так как на полях карты было места мало, и села писать. Писала и приговаривала:

Воображаешь, что двадцать раз напишешь, так и экзамен выдержишь? Нет, милая моя, напиши-ка пятьдесят раз! Может быть, тогда что-нибудь и выйдет. Пятьдесят? Обрадовалась, что скоро отделаешься! А? Сто раз, и ни слова меньше…

Перо трещит и кляксит.

Маничка отказывается от ужина и чая. Ей некогда. Щеки у нее горят, ее всю трясет от спешной, лихорадочной работы.

В три часа ночи, исписав две тетради и клякспапир, она уснула над столом.

Тупая и сонная, она вошла в класс.

Все уже были в сборе и делились друг с другом своим волнением.

У меня каждую минуту сердце останавливается на полчаса! - говорила первая ученица, закатывая глаза.

На столе уже лежали билеты. Самый неопытный глаз мог мгновенно разделить их на четыре сорта: билеты, согнутые трубочкой, лодочкой, уголками кверху и уголками вниз.

Но темные личности с последних скамеек, состряпавшие эту хитрую штуку, находили, что все еще мало, и вертелись около стола, поправляя билеты, чтобы было повиднее.

Маня Куксина! - закричали они. - Ты какие билеты вызубрила? А? Вот замечай как следует: лодочкой - это пять первых номеров, а трубочкой пять следующих, а с уголками…

Но Маничка не дослушала. С тоской подумала она, что вся эта ученая техника создана не для нее, не вызубрившей ни одного билета, и сказала гордо:

Стыдно так мошенничать! Нужно учиться для себя, а не для отметок.

Вошел учитель, сел, равнодушно собрал все билеты и, аккуратно расправив, перетасовал их. Тихий стон прошел по классу. Заволновались и заколыхались, как рожь под ветром.

Госпожа Куксина! Пожалуйте сюда.

Маничка взяла билет и прочла. "Климат Германии. Природа Америки. Города Северной Америки"…

Пожалуйста, госпожа Куксина. Что вы знаете о климате Германии?

Маничка посмотрела на него таким взглядом, точно хотела сказать: "За что мучаешь животных?" - и, задыхаясь, пролепетала:

Климат Германии славится тем, что в нем нет большой разницы между климатом севера и климатом юга, потому что Германия, чем южнее, тем севернее…

Учитель приподнял бровь и внимательно посмотрел на Маничкин рот.

Подумал и прибавил:

Вы ничего не знаете о климате Германии, госпожа Куксина. Расскажите, что вы знаете о природе Америки?

Маничка, точно подавленная несправедливым отношением учителя к ее познаниям, опустила голову и кротко ответила:

Америка славится пампасами.

Учитель молчал, и Маничка, выждав минуту, прибавила чуть слышно:

А пампасы льяносами.

Учитель вздохнул шумно, точно проснулся, и сказал с чувством:

Садитесь, госпожа Куксина.

Следующий экзамен был по истории.

Классная дама предупредила строго:

Смотрите, Куксина! Двух переэкзаменовок вам не дадут. Готовьтесь как следует по истории, а то останетесь на второй год! Срам какой!

Весь следующий день Маничка была подавлена. Хотела развлечься и купила у мороженщика десять порций фисташкового, а вечером уже не по своей воле приняла касторку.

Зато на другой день - последний перед экзаменами - пролежала на диване, читая "Вторую жену" Марлитта, чтобы дать отдохнуть голове, переутомленной географией.

Вечером села за Иловайского и робко написала десять раз подряд: "Господи, дай…"

Усмехнулась горько и сказала:

Десять раз! Очень Богу нужно десять раз! Вот написать бы раз полтораста, другое дело было бы!

В шесть часов утра тетка из соседней комнаты услышала, как Маничка говорила сама с собой на два тона. Один тон стонал:

Не могу больше! Ух, не могу!

Другой ехидничал:

Ага! Не можешь! Тысячу шестьсот раз не можешь написать "Господи, дай", а экзамен выдерживать - так это ты хочешь! Так это тебе подавай! За это пиши двести тысяч раз! Нечего! Нечего!

Испуганная тетка прогнала Маничку спать.

Нельзя так. Зубрить тоже в меру нужно. Переутомишься - ничего завтра ответить не сообразишь.

В классе старая картина.

Испуганный шепот и волнение, и сердце первой ученицы, останавливающееся каждую минуту на три часа, и билеты, гуляющие по столу на четырех ножках, и равнодушно перетасовывающий их учитель.

Маничка сидит и, ожидая своей участи, пишет на обложке старой тетради: "Господи, дай".

Успеть бы только исписать ровно шестьсот раз, и она блестяще выдержит!

Госпожа Куксина Мария!

Нет, не успела!

Учитель злится, ехидничает, спрашивает всех не по билетам, а вразбивку.

Что вы знаете о войнах Анны Иоанновны, госпожа Куксина, и об их последствиях?

Что-то забрезжило в усталой Маничкиной голове:

Жизнь Анны Иоанновны была чревата… Анна Иоанновны чревата… Войны Анны Иоанновны были чреваты…

Она приостановилась, задохнувшись, и сказала еще, точно вспомнив наконец то, что нужно:

Последствия у Анны Иоанновны были чреватые…

И замолчала.

Учитель забрал бороду в ладонь и прижал к носу.

Маничка всей душой следила за этой операцией, и глаза ее говорили: "За что мучаешь животных?"

Не расскажите ли теперь, госпожа Куксина, - вкрадчиво спросил учитель, - почему Орлеанская дева была прозвана Орлеанской?

Маничка чувствовала, что это последний вопрос, влекущий огромные, самые "чреватые последствия". Правильный ответ нес с собой: велосипед, обещанный теткой за переход в следующий класс, и вечную дружбу с Лизой Бекиной, с которой, провалившись, придется разлучиться. Лиза уже выдержала и перейдет благополучно.

Ну-с? - торопил учитель, сгоравший, по-видимому, от любопытства услышать Маничкин ответ. - Почему же ее прозвали Орлеанской?

Маничка мысленно дала обет никогда не есть сладкого и не грубиянить. Посмотрела на икону, откашлялась и ответила твердо, глядя учителю прямо в глаза:

Потому что была девица.

Арабские сказки

Осень - время грибное.

Весна - зубное.

Осенью ходят в лес за грибами.

Весною - к дантисту за зубами.

Почему это так - не знаю, но это верно.

То есть не знаю о зубах, о грибах-то знаю. Но почему каждую весну вы встречаете подвязанные щеки у лиц, совершенно к этому виду не подходящих: у извозчиков, у офицеров, у кафешантанных певиц, у трамвайных кондукторов, у борцов-атлетов, у беговых лошадей, у теноров и у грудных младенцев?

Не потому ли, что, как метко выразился поэт, "выставляется первая рама" и отовсюду дует?

Во всяком случае, это не такой пустяк, как кажется, и недавно я убедилась, какое сильное впечатление оставляет в человеке это зубное время и как остро переживается само воспоминание о нем.

Зашла я как-то к добрым старым знакомым на огонек. Застала всю семью за столом, очевидно, только что позавтракали. (Употребила здесь выражение "огонек", потому что давно поняла, что это значит - просто, без приглашения, "на огонек" можно зайти и в десять часов утра, и ночью, когда все лампы погашены.)

Все были в сборе. Мать, замужняя дочь, сын с женой, дочь-девица, влюбленный студент, внучкина бонна, гимназист и дачный знакомый.

Никогда не видала я это спокойное буржуазное семейство в таком странном состоянии. Глаза у всех горели в каком-то болезненном возбуждении, лица пошли пятнами.

Я сразу поняла, что тут что-то случилось. Иначе почему все были в сборе, почему сын с женой, обыкновенно приезжавшие только на минутку, сидят и волнуются.

Верно, какой-нибудь семейный скандал, и я не стала расспрашивать.

Меня усадили, наскоро плеснули чаю, и все глаза устремились на хозяйского сына.

Ну-с, я продолжаю, - сказал он.

Из-за двери выглянуло коричневое лицо с пушистой бородавкой: это старая нянька слушала тоже.

Ну, так вот, наложил он щипцы второй раз. Болища адская! Я реву, как белуга, ногами дрыгаю, а он тянет. Словом, все, как следует. Наконец, понимаете, вырвал…

После тебя я расскажу, - вдруг перебивает барышня.

И я хотел бы… Несколько слов, - говорит влюбленный студент.

Подождите, нельзя же всем сразу, - останавливает мать.

Сын с достоинством выждал минуту и продолжал:

Вырвал, взглянул на зуб, расшаркался и говорит: "Pardon, это опять не тот!" И лезет снова в рот за третьим зубом! Нет, вы подумайте! Я говорю: "Милостивый государь! Если вы"…

Господи помилуй! - охает нянька за дверью. - Им только дай волю…

А мне дантист говорит: "Чего вы боитесь? - сорвался вдруг дачный знакомый. - Есть чего бояться? Я как раз перед вами удалил одному пациенту все сорок восемь зубов!" Но я не растерялся и говорю: "Извините, почему же так много? Это, верно, был не пациент, а корова!" Ха-ха!

И у коров не бывает, - сунулся гимназист. - Корова млекопитающая. Теперь я расскажу. В нашем классе…

Шш! Шш! - зашипели кругом. - Не перебивай. Твоя очередь потом.

Он обиделся, - продолжал рассказчик, - а я теперь так думаю, что он удалил пациенту десять зубов, а пациент ему самому удалил остальные!.. Ха-ха!

Теперь я! - закричал гимназист. - Почему же я непременно позже всех?

Это прямо бандит зубного дела! - торжествовал дачный знакомый, довольный своим рассказом.

А я в прошлом году спросила у дантиста, долго ли его пломба продержится, - заволновалась барышня, - а он говорит: "Лет пять, да нам ведь и не нужно, чтобы зубы нас переживали". Я говорю: "Неужели же я через пять лет умру?" Удивилась ужасно. А он надулся: "Этот вопрос не имеет прямого отношения к моей специальности".

Им только волю дай! - раззадоривала нянька за дверью.

Входит горничная, собирает посуду, но уйти не может. Останавливается как завороженная с подносом в руках. Краснеет и бледнеет. Видно, что и ей много есть чего порассказать, да не смеет.

Один мой приятель вырвал себе зуб. Ужасно было больно! - рассказал влюбленный студент.

Нашли, что рассказывать! - так и подпрыгнул гимназист. - Очень, подумаешь, интересно! Теперь я! У нас в кла…

Мой брат хотел рвать зуб, - начала бонна. - Ему советуют, что напротив, по лестнице, живет дантист. Он пошел, позвонил. Господин дантист сам ему двери открыл. Он видит, что господин очень симпатичный, так что даже не страшно зубы рвать. Говорит господину: "Пожалуйста, прошу вас, вырвите мне зуб". Тот говорит: "Что ж, я бы с удовольствием, да только мне нечем. А очень болит?" Брат говорит: "Очень болит; рвите прямо щипцами". - "Ну, разве что щипцами". Пошел, поискал, принес какие-то щипцы, большие. Брат рот открыл, а щипцы не влезают. Брат и рассердился: "Какой же вы, - говорит, - дантист, когда у вас даже инструментов нет?" А тот так удивился. "Да я, - говорит, - вовсе и не дантист! Я - инженер". - "Так как же вы лезете зуб рвать, если вы инженер?" - "Да я, - говорит, - и не лезу. Вы сами ко мне пришли. Я думал - вы знаете, что я инженер, и просто по-человечески просите помощи. А я добрый, ну и…"

А мне фершал рвал, - вдруг вдохновенно воскликнула нянька. - Этакий был подлец! Ухватил щипцом да в одну минуту и вырвал. Я и дыхнуть не успела. "Подавай, - говорит, - старуха, полтинник". Один раз повернул - и полтинник. "Ловко, - говорю. - Я и дыхнуть не успела!" А он мне в ответ: "Что ж вы, - говорит, - хотите, чтоб я за ваш полтинник четыре часа вас по полу за зуб волочил? Жадны вы, - говорит, - все, и довольно стыдно!"

Ей-богу, правда! - вдруг взвизгнула горничная, нашедшая, что переход от няньки к ней не слишком для господ оскорбителен. - Ей-богу, все это - сущая правда. Живодеры они! Брат мой пошел зуб рвать, а дохтур ему говорит: "У тебя на этом зубе четыре корня, все переплелись и к глазу приросли. За этот зуб я меньше трех рублей взять не могу". А где нам три рубля платить? Мы люди бедные! Вот брат подумал да и говорит: "Денег таких у меня при себе нету, а вытяни ты мне этого зуба сегодня на полтора рубля. Через месяц расчет от хозяина получу, тогда до конца дотянешь". Так ведь нет! Не согласился. Все ему сразу подавай!

Скандал! - вдруг спохватился, взглянув на часы, дачный знакомый. - Три часа! Я на службу опоздал!

Три? Боже мой, а нам в Царское! - вскочили сын с женой.

Ах! Я Бебичку не накормила! - засуетилась дочка.

И все разошлись, разгоряченные, приятно усталые.

Но я шла домой очень недовольная. Дело в том, что мне самой очень хотелось рассказать одну зубную историйку. Да мне и не предложили.

"Сидят, - думаю, - своим тесным, сплоченным буржуазным кружком, как арабы у костра, рассказывают свои сказки. Разве они о чужом человеке подумают? Конечно, мне, в сущности, все равно, но все-таки я - гостья. Неделикатно с их стороны".

Конечно, мне все равно. Но тем не менее все-таки хочется рассказать…

Дело было в глухом провинциальном городишке, где о дантистах и помину не было. У меня болел зуб, и направили меня к частному врачу, который, по слухам, кое-что в зубах понимал.

Пришла. Врач был унылый, вислоухий и такой худой, что видно его было только в профиль.

Зуб? Это ужасно! Ну, покажите!

Я показала.

Неужели болит? Как странно! Такой прекрасный зуб! Так, значит, болит? Ну, это ужасно! Такой зуб! Прямо удивительный!

Он деловым шагом подошел к столу, разыскал какую-то длинную булавку - верно, от жениной шляпки.

Откройте ротик!

Он быстро нагнулся и ткнул меня булавкой в язык. Затем тщательно вытер булавку и осмотрел ее, как ценный инструмент, который может еще не раз пригодиться, так чтобы не попортился.

Извините, мадам, это все, что я могу для вас сделать.

Я молча смотрела на него и сама чувствовала, какие у меня стали круглые глаза. Он уныло повел бровями.

Я, извините, не специалист! Делаю, что могу!..

Вот я и рассказала!

Мой первый Толстой

Мне девять лет.

Я читаю "Детство" и "Отрочество" Толстого. Читаю и перечитываю.

В этой книге все для меня родное.

Володя, Николенька, Любочка - все они живут вместе со мною, все они так похожи на меня, на моих сестер и братьев. И дом их в Москве у бабушки - это наш московский дом, и когда я читаю о гостиной, диванной или классной комнате, мне и воображать ничего не надо - это все наши комнаты.

Наталья Саввишна - я ее тоже хорошо знаю - это наша старуха Авдотья Матвеевна, бывшая бабушкина крепостная. У нее тоже сундук с наклеенными на крышке картинками. Только она не такая добрая, как Наталья Саввишна. Она ворчунья. Про нее старший брат даже декламировал: "И ничего во всей природе благословить он не хотел".

Но все-таки сходство так велико, что, читая строки о Наталье Саввишне, я все время ясно вижу фигуру Авдотьи Матвеевны.

Все свои, все родные.

И даже бабушка, смотрящая вопросительно строгими глазами из-под рюша своего чепца, и флакон с одеколоном на столике у ее кресла - это все такое же, все родное.

Чужой только гувернер St-Jerome, и я ненавижу его вместе с Николенькой. Да как ненавижу! Дольше и сильнее, кажется, чем он сам, потому что он в конце концов помирился и простил, а я так и продолжала всю жизнь. "Детство" и "Отрочество" вошли в мое детство и отрочество и слились с ним органически, точно я не читала, а просто прожила их.

Но в историю моей души, в первый расцвет ее красной стрелой вонзилось другое произведение Толстого - "Война и мир".

Мне тринадцать лет.

Каждый вечер в ущерб заданным урокам я читаю и перечитываю все одну и ту же книгу - "Война и мир".

Я влюблена в князя Андрея Болконского. Я ненавижу Наташу, во-первых, оттого, что ревную, во-вторых, оттого, что она ему изменила.

Знаешь, - говорю я сестре, - Толстой, по-моему, неправильно про нее написал. Не могла она никому нравиться. Посуди сама - коса у нее была "негустая и недлинная", губы распухшие. Нет, по-моему, она совсем не могла нравиться. А жениться он на ней собрался просто из жалости.

Потом еще мне не нравилось, зачем князь Андрей визжал, когда сердился. Я считала, что Толстой это тоже неправильно написал. Я знала наверное, что князь не визжал.

Каждый вечер я читала "Войну и мир".

Мучительны были те часы, когда я подходила к смерти князя Андрея.

Мне кажется, что я всегда немножко надеялась на чудо. Должно быть, надеялась, потому что каждый раз то же отчаяние охватывало меня, когда он умирал.

Ночью, лежа в постели, я спасала его. Я заставляла его броситься на землю вместе с другими, когда разрывалась граната. Отчего ни один солдат не мог догадаться толкнуть его? Я бы догадалась, я бы толкнула.

Потом посылала к нему всех лучших современных врачей и хирургов.

Каждую неделю читала я, как он умирает, и надеялась, и верила чуду, что, может быть, на этот раз он не умрет.

Нет. Умер! Умер!

Живой человек один раз умирает, а этот вечно, вечно.

И стонало сердце мое, и не могла я готовить уроков. А утром… Сами знаете, что бывает утром с человеком, который не приготовил урока!

И вот наконец я додумалась. Решила идти к Толстому, просить, чтобы он спас князя Андрея. Пусть даже женит его на Наташе, даже на это иду, даже на это! - только бы не умирал!

Посоветовалась с сестрой. Та сказала, что к писателю нужно идти непременно с его карточкой и просить подписать, иначе он и разговаривать не станет, да и вообще с несовершеннолетними они не говорят.

Было очень жутко.

Исподволь узнавала, где Толстой живет. Говорили разное - то, что в Хамовниках, то, что будто уехал из Москвы, то, что на днях уезжает.

Купила портрет. Стала обдумывать, что скажу. Боялась - не заплакать бы. От домашних свое намерение скрывала - осмеют.

Наконец решилась. Приехали какие-то родственники, в доме поднялась суетня - время удобное. Я сказала старой няньке, чтобы она проводила меня "к подруге за уроками", и пошла.

Толстой был дома. Те несколько минут, которые пришлось прождать в передней, были слишком коротки, чтобы я успела удрать, да и перед нянькой было неловко.

Помню, мимо меня прошла полная барышня, что-то напевая. Это меня окончательно смутило. Идет так просто, да еще напевает и не боится. Я думала, что в доме Толстого все ходят на цыпочках и говорят шепотом.

Наконец - он. Он был меньше ростом, чем я ждала. Посмотрел на няньку, на меня. Я протянула карточку и, выговаривая от страха "л" вместо "р", пролепетала:

Вот, плосили фотоглафию подписать.

Он сейчас же взял ее у меня из рук и ушел в другую комнату.

Тут я поняла, что ни о чем просить не смогу, ничего рассказать не посмею и что так осрамилась, погибла навеки в его глазах, со своим "плосили" и "фотоглафией", что дал бы только Бог убраться подобру-поздорову.

Он вернулся, отдал карточку. Я сделала реверанс.

А вам, старушка, что? - спросил он у няньки.

Ничего, я с барышней.

Вот и все.

Вспоминала в постели "плосили" и "фотоглафию" и поплакала в подушку.

В классе у меня была соперница, Юленька Аршева. Она тоже была влюблена в князя Андрея, но так бурно, что об этом знал весь класс. Она тоже ругала Наташу Ростову и тоже не верила, чтобы князь визжал.

Я свое чувство тщательно скрывала и, когда Аршева начинала буйствовать, старалась держаться подальше и не слушать, чтобы не выдать себя.

И вот раз за уроком словесности, разбирая какие-то литературные типы, учитель упомянул о князе Болконском. Весь класс, как один человек, повернулся к Аршевой. Она сидела красная, напряженно улыбающаяся, и уши у нее так налились кровью, что даже раздулись.

Их имена были связаны, их роман отмечен насмешкой, любопытством, осуждением, интересом - всем тем отношением, которым всегда реагирует общество на каждый роман.

А я, одинокая, с моим тайным "незаконным" чувством, одна не улыбалась, не приветствовала и даже не смела смотреть на Аршеву.

Прочла с тоской и страданием, но не возроптала. Опустила голову покорно, поцеловала книгу и закрыла ее.

Была жизнь, изжилась и кончилась.

..................................................
Copyright: Надежда Тэффи

Надежда Александровна Тэффи так говорила о себе племяннику русского художника Верещагина Владимиру: «Я родилась в Петербурге весной, а как известно, наша петербургская весна весьма переменчива: то сияет солнце, то идет дождь. Поэтому и у меня, как на фронтоне древнего греческого театра, два лица: смеющееся и плачущее».

Удивительно счастливой была писательская судьба Тэффи. Уже к 1910 году став одной из самых популярных писательниц в России, она печатается в крупных и наиболее известных газетах и журналах Петербурга, на ее сборник стихов «Семь огней» (1910) откликнулся положительной рецензией Н. Гумилев, пьесы Тэффи идут в театрах, один за другим выходят сборники ее рассказов. Остроты Тэффи у всех на устах. Ее известность столь широка, что появляются даже духи «Тэффи» и конфеты «Тэффи».

Надежда Александровна Тэффи.

На первый взгляд кажется, будто все понимают, что такое дурак и почему дурак чем дурее, тем круглее.

Однако если прислушаешься и приглядишься - поймешь, как часто люди ошибаются, принимая за дурака самого обыкновенного глупого или бестолкового человека.

Вот дурак,-говорят люди.- Вечно у него пустяки в голове! Они думают, что у дурака бывают когда-нибудь пустяки в голове!

В том-то и дело, что настоящий круглый дурак распознается, прежде всего, по своей величайшей и непоколебимейшей серьезности. Самый умный человек может быть ветреным и поступать необдуманно-дурак постоянно все обсуждает; обсудив, поступает соответственно и, поступив, знает, почему он сделал именно так, а не иначе.

Надежда Александровна Тэффи.

Люди очень гордятся, что в их обиходе существует ложь. Ее черное могущество прославляют поэты и драматурги.

«Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман»,-думает коммивояжер, выдавая себя за атташе при французском посольстве.

Но, в сущности, ложь, как бы ни была она велика, или тонка, или умна,-она никогда не выйдет из рамок самых обыденных человеческих поступков, потому что, как и все таковые, она происходит от причины! и ведет к цели. Что же тут необычайного?

Надежда Александровна Тэффи.

Всех людей по отношению к нам мы разделяем на «своих» и «чужих».

Свои - это те, о которых мы знаем наверное, сколько им лет и сколько у них денег.

Лета и деньги чужих скрыты от нас вполне и навеки, и если почему-нибудь тайна эта откроется нам - чужие мгновенно превратятся в своих, а это последнее обстоятельство крайне для нас невыгодно, и вот почему: свои считают своей обязанностью непременно резать вам в глаза правду-матку, тогда как чужие должны деликатно привирать.

Чем больше у человека своих, тем больше знает он о себе горьких истин и тем тяжелее ему живется на свете.

Встретите вы, например, на улице чужого человека. Он улыбнется вам приветливо и скажет:

Надежда Александровна Тэффи.

Это, конечно, случается довольно часто, что человек, написав два письма, заклеивает их, перепутав конверты. Из этого потом выходят всякие забавные или неприятные истории.

И так как случается это большею частью с. людьми рассеянными и легкомысленными, то они, как-нибудь по-своему, по-легкомысленному, и выпутываются из глупого положения.

Но если такая беда прихлопнет человека семейного, солидного, так тут уж забавного мало.

Надежда Александровна Тэффи.

Это было давно. Это было месяца четыре назад.

Сидели мы в душистую южную ночь на берегу Арно.

То есть сидели-то мы не на берегу - где ж там сидеть: сыро и грязно, да и неприлично,-а сидели мы на балконе отеля, но уж так принято говорить для поэтичности.

Компания была смешанная - русско-итальянская.

Надежда Александровна Тэффи.

Демоническая женщина отличается от женщины обыкновенной прежде всего манерой одеваться. Она носит черный бархатный подрясник, цепочку на лбу, браслет на ноге, кольцо с дыркой «для цианистого кали, который ей непременно принесут в следующий вторник», стилет за воротником, четки на локте и портрет Оскара Уайльда на левой подвязке.

Носит она также и обыкновенные предметы дамского туалета, только не на том месте, где им быть полагается. Так, например, пояс демоническая женщина позволит себе надеть только на голову, серьгу - на лоб или на шею, кольцо - на большой палец, часы - на ногу.

За столом демоническая женщина ничего не ест. Она вообще никогда ничего не ест.

Надежда Александровна Тэффи.

Надежда Александровна Тэффи.

Иван Матвеич, печально распустив губы, с покорной тоской смотрел, как докторский молоточек, упруго отскакивая, пощелкивает его по толстым бокам.

Н-да,-сказал доктор и отошел от Ивана Матвеича.- Пить нельзя, вот что. Много пьете?

Одну рюмку перед завтраком и две перед обедом. Коньяк,-печально и искренно отвечал пациент.

Н-да. Все это придется бросить. Вон у вас печень-то где. Разве так можно?

При составлении юбилейного сборника в честь 300-летия царствования дома Романовых у царя осведомились, кого из русских писателей он желал бы видеть помещённым в него, Николай II ответил: «Тэффи! Только её!»

ФЕЛЬЕТОНЫ ТЭФФИ

Рожденная в талантливой семье

Надежда Александровна Лохвицкая родилась 9 мая 1872 года в Петербурге в семье известного адвоката по уголовному праву.

Её отец, знаменитый адвокат, издатель и редактор «Судебного вестника», славился остроумием и ораторскими способностями.

Мать любила поэзию и хорошо знала русскую литературу. В семье помнили прадеда, писавшего мистические стихи.

Неудивительно, что в такой семье три сестры - Мария (Мирра), Надежда и Елена - были отмечены талантами.

Сёстры писали стихи с гимназических лет, мечтали стать знаменитыми писательницами, но на семейном совете решили, что им не следует одновременно печатать стихи, чтобы не было зависти и конкуренции.

«Второй выступит Надежда, а потом уж я, - писала младшая Елена. - И ещё мы уговорились, чтобы не мешать Мирре, и только когда она станет знаменитой и, наконец, умрёт, мы будем иметь право печатать свои произведения, а пока всё-таки писать и сохранять, в крайнем случае… для потомства».

В действительности так и вышло - Надежда Лохвицкая начала систематически печататься лишь в 1904-м, за год до ранней смерти Марии.

В ЭМИГРАЦИИ

Начало творческого пути

"Ибо смех есть радость..."
(Эпиграф к первому сборнику)
Биографические подробности о личной жизни Тэффи немногочисленны и скупы.

Первым мужем писательницы был поляк Владислав Бучинский, он окончил юридический факультет и служил судьёй в Тихвине.

После рождения первой дочери в 1892 году он оставил службу и семья поселилась в имении под Могилёвом. Когда родились ещё двое детей, Надежда развелась с мужем и начала литературную карьеру в Петербурге.

Несмотря на любовь к стихам, огромную популярность Надежда Лохвицкая приобрела не на поэтической стезе.

Её литературный дебют состоялся в журнале «Север» в 1901 году. Это было стихотворение «Мне снился сон, безумный и прекрасный», подписанное: Надежда Лохвицкая.

А в 1907-м в журнале «Нива» публикуется одноактная пьеса «Женский вопрос», подписанная «Тэффи». Сложилось мнение, что необычный псевдоним заимствован из сказки Р. Киплинга «Как было написано первое письмо». Главную героиню, маленькую дочь доисторического человека, звали Тэффи.

Другое объяснение происхождения псевдонима довольно простое, оно изложено в коротеньком рассказе.

«В газетах появился мой портрет с подписью «Тaffy». Кончено. Отступления не было. Так и осталось Тэффи», - пишет Надежда Лохвицкая в рассказе «Псевдоним».

С детства любившая рисовать карикатуры и сочинять сатирические стишки, Тэффи увлеклась написанием фельетонов. У неё появились постоянные читатели.

Среди тех, кого привлекли сочинения писательницы, был и российский император Николай II, который оставался верным поклонником её таланта до конца своих дней.

СТРАДАНИЯ ПОСЛЕДНИХ ЛЕТ

Жизнь в эмиграции

…В революционные годы в творчестве Тэффи стали звучать трагические мотивы. Она не могла найти своё место в нарождающейся новой жизни, принять кровопролитие, жестокость.

В 1920 году вместе с гастрольной группой Тэффи отправилась на юг, и там, поддавшись панике, села на корабль, покидающий охваченную огнём революции Россию.

На корабле было написано её знаменитое стихотворение «К мысу ль радости, к скалам печали ли…», вошедшее в репертуар А. Вертинского.

Со многими лишениями Тэффи добралась до Константинополя, позже обосновалась в Париже, став летописцем эмигрантского быта.

В столице Франции она чувствовала себя старой парижанкой и в небольшом номере гостиницы устроила первый литературный салон.

Среди его посетителей - Алексей Толстой с женой Натальей Крандиевской, петербургская богиня Саломея Андроникова.

В 20-30 годы рассказы Тэффи не сходят со страниц эмигрантских журналов и газет, издаются книги.

Современники И. Бунин, А. Куприн, Ф. Сологуб, Саша Чёрный, Д. Мережковский, Б. Зайцев к Тэффи относились как к серьёзному художнику и высоко ценили её талант. Популярность Тэффи оставалась высокой, она была лучшим сатириком эмиграции.

Время от времени писательницу вспоминали и в России: её фельетоны под рубрикой «Наши за границей» перепечатывала «Правда», изредка выходили сборники рассказов.

В годы войны писательница жила в голоде и холоде. Книги не выходили, печатать рассказы было негде.

Несмотря ни на что, Тэффи жила, работала, радовалась жизни. И была счастлива, если ей удавалось вызвать смех у других в те тяжелые времена.

«Дать человеку возможность посмеяться, - считала писательница, - не менее важно, чем подать нищему милостыню или кусочек хлеба. Посмеёшься - и голод не так мучает. Кто спит - тот обедает, а, по-моему, кто смеётся, тот наедается досыта». Житейская мудрость писательницы не имела равных по чувству юмора.

После войны

В 1946 году предпринимались попытки уговорить переехать в Советский Союз знаменитых людей искусства. Тэффи не согласилась на возвращение.

Парижский миллионер и филантроп С. Атран согласился выплачивать скромную пожизненную пенсию четырём престарелым писателям, среди которых была и Тэффи.

«Для поддержания остатка дней своих послала Вам одиннадцать книг для уловления и эксплуатации нежных сердец», - с чувством юмора пишет писательница.

Эти книги предназначались для продажи в ее пользу среди состоятельных людей Нью-Йорка - таким способом в течение ряда лет добывались средства и для Бунина.

За книгу, в которую вклеивался дарственный автограф Тэффи, платили от 25 до 50 долларов. Но со смертью С. Атрана выплата небольшой пенсии прекратилась.

Состоятельные люди Нью-Йорка были в достатке снабжены книгами Тэффи, а выступать на вечерах, зарабатывая деньги, писательница была уже не в силах.

Последняя книга писательницы «Земная радуга» вышла в Нью-Йорке незадолго до её смерти.

В сборник вошли юмористические - в стиле писательницы - произведения, но есть и раскрывающие её душу.

Она пишет о земных страданиях последних лет своей жизни, обращается с прощальным словом к читателю.

«Третьего дня добрался (с превеликим трудом!) до Тэффи, - писал Бунин романисту М. Алданову, - жалко её бесконечно: всё то же - чуть ей станет немного легче, глядь, опять сердечный припадок. И целый день, день за днём, лежит одна-одинёшенька в холодной, сумрачной комнатке».

Скончалась Надежда Александровна в Париже в возрасте 80 лет 6 октября 1952 года, похоронена на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.

Инна ИНИНА

Москва. Осень. Холод. Мое петербургское житье-бытье ликвидировано. «Русское слово» закрыто. Перспектив никаких. Впрочем, есть одна перспектива. Является она каждый день в виде косоглазого одессита-антрепренера Гуськина, убеждающего меня ехать с ним в Киев и Одессу устраивать мои литературные выступления.
Убеждал мрачно.
- Сегодня ели булку? Ну так завтра уже не будете. Все, кто может, едут на Украину. Только никто не может. А я вас везу, я вам плачу шестьдесят процентов с валового сбора, в «Лондонской» гостинице лучший номер заказан по телеграфу, на берегу моря, солнце светит, вы читаете рассказ-другой, берете деньги, покупаете масло, ветчину, вы себе сыты и сидите в кафе. Что вы теряете? Спросите обо мне - меня все знают. Мой псевдоним Гуськин. Фамилия у меня тоже есть, но она ужасно трудная. Ей-Богу, едем! Лучший номер в «Международной» гостинице.
- Вы говорили в «Лондонской»?
- Ну в «Лондонской». Плоха вам «Международная»?
Ходила, советовалась. Многие действительно стремились на Украину.
- Этот псевдоним Гуськин - какой-то странный.
- Чем странный? - отвечали люди опытные. - Не страннее других. Они все такие, эти мелкие антрепренеры.
Сомнения пресек Аверченко. Его, оказывается, вез в Киев другой какой-то псевдоним. Тоже на гастроли. Решили выехать вместе. Аверченкин псевдоним вез еще двух актрис, которые должны были разыгрывать скетчи.
- Ну вот видите! - ликовал Гуськин. - Теперь только похлопочите о выезде, а там все пойдет как хлеб с маслом.
Нужно сказать, что я ненавижу всякие публичные выступления. Не могу даже сама себе уяснить почему. Идиосинкразия. А тут еще псевдоним Гуськин с процентами, которые он называет «порценты». Но кругом говорили: «Счастливая - вы едете!», «Счастливая - в Киеве пирожные с кремом». И даже просто: «Счастливая... с кремом!»
Все складывалось так, что надо было ехать. И все кругом хлопотали о выезде, а если не хлопотали, не имея на успех никаких надежд, то хоть мечтали. ...Гуськин развил деятельность.
- Завтра в три часа приведу вам самого страшного комиссара с самой пограничной станции. Зверь. Только что раздел всю «Летучую мышь». Все отобрал.
- Ну уж если они мышей раздевают, так где уж нам проскочить!
- Вот я приведу его знакомиться. Вы с ним полюбезничайте, попросите, чтобы пропустил. Вечером поведу его в театр.
Принялась хлопотать о выезде. Сначала в каком-то учреждении, ведающем делами театральными. Там очень томная дама, в прическе Клео де Мерод, густо посыпанной перхотью и украшенной облезлым медным обручем, дала мне разрешение на гастроли.
Потом в каких-то не то казармах, не то бараках, в бесконечной очереди долгие, долгие часы. Наконец солдат со штыком взял мой документ и понес по начальству. И вдруг дверь распахнулась - и вышел «сам». Кто он был - не знаю. Но был он, как говорилось, - «весь в пулеметах».
- Вы такая-то?
- Да, - призналась. (Все равно теперь уже не отречешься.)
- Писательница?
Молча киваю головой. Чувствую, что все кончено, - иначе чего же он выскочил.
- Так вот, потрудитесь написать в этой тетради ваше имя. Так. Проставьте число и год.
Пишу дрожащей рукой. Забыла число. Потом забыла год. Чей-то испуганный шепот сзади подсказал.
- Та-ак! - мрачно сказал «сам». Сдвинул брови. Прочитал. И вдруг грозный рот его медленно поехал вбок в интимной улыбке: - Это мне... захотелось для автографа!
- Очень лестно! Пропуск дан.
Гуськин развивает деятельность все сильнее. Приволок комиссара. Комиссар страшный. Не человек, а нос в сапогах. Есть животные головоногие. Он был носоногий. Огромный нос, к которому прикреплены две ноги. В одной ноге, очевидно, помещалось сердце, в другой совершалось пищеварение. На ногах сапоги желтые, шнурованные, выше колен. И видно, что комиссар волнуется этими сапогами и гордится. Вот она, ахиллесова пята. Она в этих сапогах, и змей стал готовить свое жало.
- Мне говорили, что вы любите искусство... - начинаю я издалека и... вдруг сразу наивно и женственно, словно не совладав с порывом, сама себя перебила: - Ах, какие у вас чудные сапоги!
Нос покраснел и слегка разбухает.
- Мм... искусство... я люблю театры, хотя редко приходилось...
- Поразительные сапоги! В них прямо что-то рыцарское. Мне почему-то кажется, что вы вообще необыкновенный человек!
- Нет, почему же... - слабо защищается комиссар. - Положим, я с детства любил красоту и героизм... служение народу...
«Героизм и служение» - слова в моем деле опасные. Из-за служения раздели «Летучую мышь». Надо скорее базироваться на красоте.
- Ах, нет, нет, не отрицайте! Я чувствую в вас глубоко художественную натуру. Вы любите искусство, вы покровительствуете проникновению его в народные толщи. Да - в толщи, и в гущи, и в чащи. У вас замечательные сапоги. Такие сапоги носил Торквато Тассо... и то не наверное. Вы гениальны!
Последнее слово решило все. Два вечерних платья и флакон духов будут пропущены как орудия производства.
Вечером Гуськин повел комиссара в театр. Шла оперетка «Екатерина Великая», сочиненная двумя авторами - Лоло и мною.
Комиссар отмяк, расчувствовался и велел мне передать, что «искусство действительно имеет за собой» и что я могу провезти все, что мне нужно, - он будет «молчать, как рыба об лед».
Больше я комиссара не видала.
Последние московские дни прошли бестолково и сумбурно.
Из Петербурга приехала Каза-Роза, бывшая певица «Старинного театра». В эти памятные дни в ней неожиданно проявилась странная способность: она знала, что у кого есть и кому что нужно.
Приходила, смотрела черными вдохновенными глазами куда-то в пространство и говорила:
- В Криво-Арбатском переулке, на углу, в Суровской лавке осталось еще полтора аршина батиста. Вам непременно нужно его купить.
- Да мне не нужно.
- Нет, нужно. Через месяц, когда вы вернетесь, уже нигде ничего не останется.
В другой раз прибежала запыхавшаяся.
- Вам нужно сейчас же сшить бархатное платье!
- Вы сами знаете, что это вам необходимо. На углу в москательной хозяйка продает кусок занавески. Только что содрала, совсем свежая, прямо с гвоздями. Выйдет чудесное вечернее платье. Вам необходимо. А такой случай уже никогда не представится.
Лицо серьезное, почти трагическое.
Ужасно не люблю слова «никогда». Если бы мне сказали, что у меня, например, никогда не будет болеть голова, я б и то, наверное, испугалась.

Покорилась Каза-Розе, купила роскошный лоскут с семью гвоздями.
Странные были эти последние дни.
По черным ночным улицам, где прохожих душили и грабили, бегали мы слушать оперетку «Сильва» или в обшарпанных кафе, набитых публикой в рваных, пахнущих мокрой псиной пальто, слушали, как молодые поэты читали сами себя и друг друга, подвывая голодными голосами. Эти молодые поэты были тогда в моде, и даже Брюсов не постыдился возглавить своей надменной персоной какой-то их «эротический вечер»!
Всем хотелось быть «на людях»...
Одним, дома, было жутко.
Все время надо было знать, что делается, узнавать друг о друге.
Иногда кто-нибудь исчезал, и трудно было дознаться, где он. В Киеве? Или там, откуда не вернется?
Жили, как в сказке о Змее Горыныче, которому каждый год надо было отдавать двенадцать девиц и двенадцать добрых молодцев. Казалось бы, как могли люди сказки этой жить на свете, когда знали, что сожрет Горыныч лучших детей их. А вот тогда, в Москве, думалось, что, наверное, и Горынычевы вассалы бегали по театрикам и покупали себе на платьишко. Везде может жить человек, и я сама видела, как смертник, которого матросы тащили на лед расстреливать, перепрыгивал через лужи, чтобы не промочить ноги, и поднимал воротник, закрывая грудь от ветра. Эти несколько шагов своей жизни инстинктивно стремился он пройти с наибольшим комфортом.
Так и мы. Покупали какие-то «последние лоскутья», слушали в последний раз последнюю оперетку и последние изысканно-эротические стихи, скверные, хорошие - не все ли равно, - только бы не знать, не сознавать, не думать о том, что нас тащат на лед.
Из Петербурга пришла весточка: известную артистку арестовали за чтение моих рассказов. В Чека заставили ее перед грозными судьями повторить рассказ. Можете себе представить, с какой бодрой веселостью читался этот юмористический монолог между двумя конвойными со штыками. И вдруг - о, радостное чудо! - после первых же трепетных фраз лицо одного из судей расплывается в улыбку.
- Я слышал этот рассказ на вечере у товарища Ленина. Он совершенно аполитичен.
Успокоенные судьи попросили успокоенную подсудимую продолжить чтение уже «в ударном порядке развлечения».
В общем, пожалуй, все-таки хорошо было уехать хоть на месяц. Переменить климат.
А Гуськин все развивал деятельность. Больше, вероятно, от волнения, чем по необходимости. Бегал почему-то на квартиру к Аверченке.
- Понимаете, какой ужас, - потрясая руками, рассказывал он. - Прибегал сегодня в десять утра к Аверченке, а он спит как из ведра. Ведь он же на поезд опоздает!
- Да ведь мы же только через пять дней едем.
- А поезд уходит в девять. Если он сегодня так спал, так почему через неделю не спать? И вообще всю жизнь? Он будет спать, а мы будем ждать? Новое дело!
Бегал. Волновался. Торопился. Хлопал в воздухе, как ремень на холостом ходу. А кто знает, как бы сложилась моя судьба без этой его энергии. Привет вам, Гуськин-псевдоним, не знаю, где вы...

(Конец аудио).


Намеченный отъезд постоянно откладывался. То кому-нибудь задерживали пропуск, то оказывалось, что надежда наша и упование - комиссар Нос-в-сапогах еще не успел вернуться на свою станцию. Мои хлопоты по отъезду уже почти закончились.
Сундук был уложен. Другой сундук, в котором были сложены (последнее мое увлечение) старинные русские шали, поставлен был в квартире Лоло.
- А вдруг за это время назначат какую-нибудь неделю бедноты или, наоборот, неделю элегантности, и все эти вещи конфискуют?
Я попросила, в случае опасности, заявить, что сундук пролетарского происхождения, принадлежит бывшей кухарке Федосье. А чтобы лучше поверили и вообще отнеслись с уважением - положила сверху портрет Ленин надписью: «Душеньке Феничке в знак приятнейших воспоминаний. Любящий Вова».
Впоследствии оказалось, что и это не помогло.
Проходили эти последние московские дни в мутном сумбуре. Выплывали из тумана люди, кружились и гасли в тумане, и выплывали новые. Так с берега в весенние сумерки, если смотришь на ледоход, видишь - плывет-кружится не то воз с соломой, не то хата, а на другой льдине будто волк и обугленные головешки. Покружится, повернется, и унесет его течением навсегда. Так и не разберешь, что это, собственно говоря, было.
Появлялись какие-то инженеры, доктора, журналисты, приходила какая-то актриса.
Из Петербурга в Казань проехал в свое имение знакомый помещик. Написал из Казани, что имение разграблено крестьянами и что он ходит по избам, выкупая картины и книги. В одной избе увидел чудо: мой портрет работы художника Плейфера, повешенный в красном углу рядом с Николаем Чудотворцем. Баба, получившая этот портрет на свою долю, решила почему-то, что я великомученица...
Неожиданно прибило к нашему берегу Л. Яворскую. Пришла, элегантная, как всегда, говорила о том, что мы должны сплотиться и что-то организовать. Но что именно - никто так и не понял. Ее провожал какой-то бойскаут с голыми коленками. Она его называла торжественно «мосье Соболев». Льдина повернулась, и они уплыли в тумане...
Неожиданно появилась Миронова. Сыграла какие-то пьесы в театрике на окраине и тоже исчезла.
Потом вплыла в наш кружок очень славная провинциальная актриса. У нее украли бриллианты, и в поисках этих бриллиантов обратилась она за помощью к комиссару по уголовному сыску. Комиссар оказался очень милым и любезным человеком, помог ей в деле и, узнав, что ей предстояло провести вечер в кругу писателей, попросил взять его с собой. Он никогда не видал живого писателя, обожал литературу и мечтал взглянуть на нас. Актриса, спросив нашего разрешения, привела комиссара. Это был самый огромный человек, которого я видела за свою жизнь. Откуда-то сверху гудел колоколом его голос, но гудел слова самые сентиментальные: детские стихи из хрестоматии и уверения, что до встречи с нами он жил только умом (с ударением на «у»), а теперь зажил сердцем.
Целые дни он ловил бандитов. Устроил музей преступлений и показывал нам коллекцию необычно сложных инструментов для перекусывания дверных цепочек, бесшумного выпиливания замков и перерезывания железных болтов. Показывал деловые профессионально-воровские чемоданчики, с которыми громилы идут на работу. В каждом чемоданчике были непременно потайной фонарик, закуска и флакон одеколону. Одеколон удивил меня.

- Странно - какие вдруг культурные потребности, какая изысканность, да еще в такой момент. Как им приходит в голову обтираться одеколоном, когда каждая минута дорога?
Дело объяснилось просто: одеколон этот заменял им водку, которую тогда нельзя было достать.
Половивши своих бандитов, комиссар приходил вечером в наш кружок, умилялся, удивлялся, что мы «те самые», и провожал меня домой. Жутковато было шагать ночью по глухим черным улицам рядом с этим верзилой. Кругом жуткие шорохи, крадущиеся шаги, вскрики, иногда выстрелы. Но самое страшное все-таки был этот охраняющий меня великан.
Иногда ночью звонил телефон. Это ангел-хранитель, переставший жить умом (с ударением на «у»), спрашивал, все ли у нас благополучно. Перепуганные звонком, успокаивались и декламировали:
Летают сны-мучители
Над грешными людьми,
И ангелы-хранители
Беседуют с детьми.
Ангел-хранитель не бросил нас до самого нашего отъезда, проводил на вокзал и охранил наш багаж, который очень интересовал вокзальных чекистов.
У всех нас, отъезжающих, было много печали - и общей всем нам, и у каждого своей, отдельной. Где-то глубоко за зрачками глаз чуть светился знак этой печали, как кости и череп на фуражке «гусаров смерти». Но никто не говорил об этой печали.
Помню нежный силуэт молодой арфистки, которую потом, месяца через три, предали и расстреляли. Помню свою печаль о молодом друге Лёне Каннегиссере. За несколько дней до убийства Урицкого он, узнав, что я приехала в Петербург, позвонил мне по телефону и сказал, что очень хочет видеть меня, но где-нибудь на нейтральной почве.
- Почему же не у меня?
- Я тогда и объясню почему. Условились пообедать у общих знакомых.
- Я не хочу наводить на вашу квартиру тех, которые за мной следят, - объяснил Каннегиссер, когда мы встретились.
Я тогда сочла слова мальчишеской позой. В те времена многие из нашей молодежи принимали таинственный вид и говорили загадочные фразы. Я поблагодарила и. ни о чем не расспрашивала.
Он был очень грустный в этот вечер и какой-то притихший.
Ах, как часто вспоминаем мы потом, что у друга нашего были в последнюю встречу печальные глаза и бледные губы. И потом мы всегда знаем, что надо было сделать тогда, как взять друга за руку и отвести от черной тени. Но есть какой-то тайный закон, который не позволяет нам нарушить, перебить указанный нам темп. И это отнюдь не эгоизм и не равнодушие, потому что иногда легче было бы остановиться, чем пройти мимо. Так, по плану трагического романа «Жизнь великому Автору его нужно было, чтобы мы, не нарушая темпа, прошли мимо. Как во сне - вижу чувствую, почти знаю, но остановиться не могу...
Вот так и мы, писатели, по выражению одного из современных французских литераторов, «подражатели Бога» в Его творческой работе, мы создаем миры и людей и определяем их судьбы, порой несправедливые и жестокие. Почему поступаем так, а не иначе - не знаем. И иначе поступить не можем.
Помню, раз на репетиции одной из моих пьес подошла ко мне молоденькая актриса и сказала робко:
- Можно у вас спросить? Вы не рассердитесь?
- Можно. Не рассержусь.
- Зачем вы сделали так, что этого бестолкового мальчишку в вашей пьесе выгоняют со службы? Зачем вы такая злая? Отчего вы не захотели ну хоть приискать для него другое место? А еще в одной вашей пьесе бедный коммивояжер остался в дураках. Ведь ему же это неприятно. Зачем же так делать? Неужели вы не можете все это как-нибудь поправить? Почему?
- Не знаю... Не могу... Это не от меня зависит...
Но она так жалобно просила меня, и губы у нее так дрожали, и такая она была трогательная, что я обещала написать отдельную сказку, в которой соединю всех мною обиженных и в рассказах, и в пьесах и вознагражу всех.
- Чудесно! - сказала актриса. - Вот это будет рай! И она поцеловала меня.
- Но боюсь одного, - остановила я ее. - Боюсь, что наш рай никого не утешит, потому что все почувствуют, что мы его выдумали, и не поверят нам...

Ну вот - утром едем на вокзал. Гуськин с вечера бегал от меня к Аверченке, от Аверченки к его импресарио, от импресарио к артистам, лез по ошибке в чужие квартиры, звонил не в те телефоны и в семь часов утра влетел ко мне запаренный, хрипящий, как опоенная лошадь. Взглянул и безнадежно махнул рукой.
- Ну конечно. Новое дело. Опоздали на вокзал!
- Быть не может! Который же час?
- Семь часов, десятый. Поезд в десять. Все кончено. Гуськину дали кусок сахару, и он понемногу успокоился, грызя это попугайное угощение.
Внизу загудел присланный ангелом-хранителем автомобиль.
Чудесное осеннее утро. Незабываемое. Голубое, с золотыми куполами - там, наверху. Внизу - серое, тяжелое, с остановившимися в глубокой тоске глазами. Красноармейцы гонят группу арестованных... Высокий старик в бобровой шапке несет узелок в бабьем кумачовом платочке... Старая дама в солдатской шинели смотрит на нас через бирюзовый лорнет... Очередь у молочной лавки, в окне которой выставлены сапоги...
«Прощай, Москва, милая. Ненадолго. Всего на месяц. Через месяц вернусь. Через месяц. А что потом будет, об этом думать нельзя».
- Когда идешь по канату, - рассказывал мне один акробат, - никогда не следует думать, что можешь упасть. Наоборот. Нужно верить, что все удастся, и непременно напевать.
Веселый мотив из «Сильвы» со словами потрясающего идиотизма звенит в ушах: Любовь-злодейка,
Любовь-индейка,
Любовь из всех мужчин
Наделала слепых...

Какая лошадь сочинила это либретто?.. У дверей вокзала ждет Гуськин и гигант-комиссар, переставший жить умом (с ударением на «у»).
«Москва, милая, прощай. Через месяц увидимся».
С тех пор прошло десять лет...

Надежда Александровна Тэффи (Надежда Лохвицкая, по мужу – Бучинская) – поэтесса, мемуаристка, критик, публицист, но прежде всего – одна из самых прославленных писателей-сатириков Серебряного века, конкурировавшая с самим Аверченко. После революции Тэффи эмигрировала, однако в эмиграции ее незаурядный талант расцвел еще ярче. Именно там были написаны многие классические рассказы Тэффи, с весьма неожиданной стороны рисующие быт и нравы "русского Зарубежья"…

В сборник вошли рассказы Тэффи разных лет, написанные как на родине, так и в Европе. Перед читателем проходит настоящая галерея забавных, ярких персонажей, во многих из которых угадываются реальные современники писательницы – люди искусства и политические деятели, знаменитые "светские львицы" и меценаты, революционеры и их противники.

Тэффи
Юмористические рассказы

…Ибо смех есть радость, а посему сам по себе – благо.

Спиноза. "Этика", часть IV.

Положение XLV, схолия II.

Выслужился

У Лешки давно затекла правая нога, но он не смел переменить позу и жадно прислушивался. В коридорчике было совсем темно, и через узкую щель приотворенной двери виднелся только ярко освещенный кусок стены над кухонной плитой. На стене колебался большой темный круг, увенчанный двумя рогами. Лешка догадался, что круг этот не что иное, как тень от головы его тетки с торчащими вверх концами платка.

Тетка пришла навестить Лешку, которого только неделю тому назад определила в "мальчики для комнатных услуг", и вела теперь серьезные переговоры с протежировавшей ей кухаркой. Переговоры носили характер неприятно-тревожный, тетка сильно волновалась, и рога на стене круто поднимались и опускались, словно какой-то невиданный зверь бодал своих невидимых противников.

Предполагалось, что Лешка моет в передней калоши. Но, как известно, человек предполагает, а Бог располагает, и Лешка с тряпкой в руках подслушивал за дверью.

– Я с самого начала поняла, что он растяпа, – пела сдобным голосом кухарка. – Сколько раз говорю ему: коли ты, парень, не дурак, держись на глазах. Хушь дела не делай, а на глазах держись. Потому – Дуняшка оттирает. А он и ухом не ведет. Давеча опять барыня кричала – в печке не помешал и с головешкой закрыл.

Рога на стене волнуются, и тетка стонет, как эолова арфа:

– Куда же я с ним денусь? Мавра Семеновна! Сапоги ему купила, не пито, не едено, пять рублей отдала. За куртку за переделку портной, не пито, не едено, шесть гривен содрал…

– Не иначе как домой отослать.

– Милая! Дорога-то, не пито, не едено, четыре рубля, милая!

Лешка, забыв всякие предосторожности, вздыхает за дверью. Ему домой не хочется. Отец обещал, что спустит с него семь шкур, а Лешка знает по опыту, как это неприятно.

– Так ведь выть-то еще рано, – снова поет кухарка. – Пока что никто его не гонит. Барыня только пригрозила… А жилец, Петр Дмитрич-то, очень заступается. Прямо горой за Лешку. Полно вам, говорит, Марья Васильевна, он, говорит, не дурак, Лешка-то. Он, говорит, форменный адеот, его и ругать нечего. Прямо-таки горой за Лешку.

– Ну, дай ему Бог…

– А уж у нас, что жилец скажет, то и свято. Потому человек он начитанный, платит аккуратно…

– А и Дуняшка хороша! – закрутила тетка рогами. – Не пойму я такого народа – на мальчишку ябеду пущать…

– Истинно! Истинно. Давеча говорю ей: "Иди двери отвори, Дуняша", – ласково, как по-доброму. Так она мне как фыркнет в морду: "Я, грит, вам не швейцар, отворяйте сами!" А я ей тут все и выпела. Как двери отворять, так ты, говорю, не швейцар, а как с дворником на лестнице целоваться, так это ты все швейцар…

– Господи помилуй! С этих лет до всего дошпионивши. Девка молодая, жить бы да жить. Одного жалованья, не пито, не…

– Мне что? Я ей прямо сказала: как двери открывать, так это ты не швейцар. Она, вишь, не швейцар! А как от дворника подарки принимать, так это она швейцар. Да жильцову помаду…

Трррр… – затрещал электрический звонок.

– Лешка-а! Лешка-а! – закричала кухарка. – Ах ты, провались ты! Дуняшу услали, а он и ухом не ведет.

Лешка затаил дыхание, прижался к стене и тихо стоял, пока, сердито гремя крахмальными юбками, не проплыла мимо него разгневанная кухарка.

"Нет, дудки, – думал Лешка, – в деревню не поеду. Я парень не дурак, я захочу, так живо выслужусь. Меня не затрешь, не таковский".

И, выждав возвращения кухарки, он решительными шагами направился в комнаты.

"Будь, грит, на глазах. А на каких я глазах буду, когда никого никогда дома нет".

Он прошел в переднюю. Эге! Пальто висит – жилец дома.

Он кинулся на кухню и, вырвав у оторопевшей кухарки кочергу, помчался снова в комнаты, быстро распахнул дверь в помещение жильца и пошел мешать в печке.

Жилец сидел не один. С ним была молоденькая дама, в жакете и под вуалью. Оба вздрогнули и выпрямились, когда вошел Лешка.

"Я парень не дурак, – думал Лешка, тыча кочергой в горящие дрова. – Я те глаза намозолю. Я те не дармоед – я все при деле, все при деле!.."

Дрова трещали, кочерга гремела, искры летели во все стороны. Жилец и дама напряженно молчали. Наконец Лешка направился к выходу, но у самой двери остановился и стал озабоченно рассматривать влажное пятно на полу, затем перевел глаза на гостьины ноги и, увидев на них калоши, укоризненно покачал головой.

Вверх