Добродетель – это тоже "поповское слово". Не ко всем подходит. Параллельные миры — рассказы очевидцев Будет там одна комнатка эдак вроде

– Сходите к доктору.

– Это-то я и без вас понимаю, что нездоров, хотя, право, не знаю чем; по-моему, я, наверно, здоровее вас впятеро. Я вас не про то спросил, – верите вы или нет, что привидения являются? Я вас спросил: верите ли вы, что есть привидения?

– Нет, ни за что не поверю! – с какою-то даже злобой вскричал Раскольников.

– Ведь обыкновенно как говорят? – бормотал Свидригайлов, как бы про себя, смотря в сторону и наклонив несколько голову. – Они говорят: «Ты болен, стало быть, то, что тебе представляется, есть один только несуществующий бред». А ведь тут нет строгой логики. Я согласен, что привидения являются только больным; но ведь это только доказывает, что привидения могут являться не иначе как больным, а не то что их нет самих по себе.

– Конечно, нет! – раздражительно настаивал Раскольников.

– Нет? Вы так думаете? – продолжал Свидригайлов, медленно посмотрев на него. – Ну, а что, если так рассудить (вот помогите-ка): «Привидения – это, так сказать, клочки и отрывки других миров, их начало. Здоровому человеку, разумеется, их незачем видеть, потому что здоровый человек есть наиболее земной человек, а стало быть, должен жить одною здешнею жизнью, для полноты и для порядка. Ну, а чуть заболел, чуть нарушился нормальный земной порядок в организме, тотчас и начинает сказываться возможность другого мира, и чем больше болен, тем и соприкосновений с другим миром больше, так что, когда умрет совсем человек, то прямо и перейдет в другой мир». Я об этом давно рассуждал. Если в будущую жизнь верите, то и этому рассуждению можно поверить.

– Я не верю в будущую жизнь, – сказал Раскольников.

Свидригайлов сидел в задумчивости.

– А что, если там одни пауки или что-нибудь в этом роде, – сказал он вдруг.

«Это помешанный», – подумал Раскольников.

– Нам вот все представляется вечность как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится.

– И неужели, неужели вам ничего не представляется утешительнее и справедливее этого! – с болезненным чувством вскрикнул Раскольников.

– Справедливее? А почем знать, может быть, это и есть справедливое, и знаете, я бы так непременно нарочно сделал! – ответил Свидригайлов, неопределенно улыбаясь.

Каким-то холодом охватило вдруг Раскольникова при этом безобразном ответе. Свидригайлов поднял голову, пристально посмотрел на него и вдруг расхохотался.

– Нет, вы вот что сообразите, – закричал он, – назад тому полчаса мы друг друга еще и не видывали, считаемся врагами, между нами нерешенное дело есть; мы дело-то бросили и эвона в какую литературу заехали! Ну, не правду я сказал, что мы одного поля ягоды?

– Сделайте же одолжение, – раздражительно продолжал Раскольников, – позвольте вас просить поскорее объясниться и сообщить мне, почему вы удостоили меня чести вашего посещения… и… и… я тороплюсь, мне некогда, я хочу со двора идти…

– Извольте, извольте. Ваша сестрица, Авдотья Романовна, за господина Лужина выходит, Петра Петровича?

– Нельзя ли как-нибудь обойти всякий вопрос о моей сестре и не упоминать ее имени. Я даже не понимаю, как вы смеете при мне выговаривать ее имя, если только вы действительно Свидригайлов?

– Да ведь я же об ней и пришел говорить, как же не упоминать-то?

– Хорошо; говорите, но скорее!

– Я уверен, что вы об этом господине Лужине, моем по жене родственнике, уже составили ваше мнение, если его хоть полчаса видели или хоть что-нибудь об нем верно и точно слышали. Авдотье Романовне он не пара. По-моему, Авдотья Романовна в этом деле жертвует собою весьма великодушно и нерасчетливо, для… для своего семейства. Мне показалось, вследствие всего, что я об вас слышал, что вы, с своей стороны, очень бы довольны были, если б этот брак мог расстроиться без нарушения интересов. Теперь же, узнав вас лично, я даже в этом уверен.

– С вашей стороны все это очень наивно; извините меня, я хотел сказать: нахально, – сказал Раскольников.

– То есть вы этим выражаете, что я хлопочу в свой карман. Не беспокойтесь, Родион Романович, если б я хлопотал в свою выгоду, то не стал бы так прямо высказываться, не дурак же ведь я совсем. На этот счет открою вам одну психологическую странность. Давеча я, оправдывая свою любовь к Авдотье Романовне, говорил, что был сам жертвой. Ну так знайте же, что никакой я теперь любви не ощущаю, н-никакой, так что мне самому даже странно это, потому что я ведь действительно нечто ощущал…

– От праздности и разврата, – перебил Раскольников.

– Действительно, я человек развратный и праздный. А впрочем, ваша сестрица имеет столько преимуществ, что не мог же и я не поддаться некоторому впечатлению. Но все это вздор, как теперь и сам вижу.

– Давно ли увидели?

– Замечать стал еще прежде, окончательно же убедился третьего дня, почти в самую минуту приезда в Петербург. Впрочем, еще в Москве воображал, что еду добиваться руки Авдотьи Романовны и соперничать с господином Лужиным.

– Извините, что вас перерву, сделайте одолжение: нельзя ли сократить и перейти прямо к цели вашего посещения. Я тороплюсь, мне надо идти со двора…

– С величайшим удовольствием. Прибыв сюда и решившись теперь предпринять некоторый… вояж, я пожелал сделать необходимые предварительные распоряжения. Дети мои остались у тетки; они богаты; а я им лично не надобен. Да и какой я отец! Себе я взял только то, что подарила мне год назад Марфа Петровна. С меня достаточно. Извините, сейчас перехожу к самому делу. Перед вояжем, который, может быть, и сбудется, я хочу и с господином Лужиным покончить. Не то чтоб уж я его очень терпеть не мог, но через него, однако, и вышла эта ссора моя с Марфой Петровной, когда я узнал, что она эту свадьбу состряпала. Я желаю теперь повидаться с Авдотьей Романовной, через ваше посредство и, пожалуй, в вашем же присутствии, объяснить ей, во-первых, что от господина Лужина не только не будет ей ни малейшей выгоды, но даже наверно будет явный ущерб. Затем, испросив у ней извинения в недавних этих всех неприятностях, я попросил бы позволения предложить ей десять тысяч рублей и таким образом облегчить разрыв с господином Лужиным, разрыв, от которого, я уверен, она и сама была бы не прочь, явилась бы только возможность.

– Но вы действительно, действительно сумасшедший! – вскричал Раскольников, не столько даже рассерженный, сколько удивленный. – Как смеете вы так говорить!

– Я так и знал, что вы закричите; но, во-первых, я хоть и небогат, но эти десять тысяч рублей у меня свободны, то есть совершенно, совершенно мне не надобны. Не примет Авдотья Романовна, так я, пожалуй, еще глупее их употреблю. Это раз. Второе: совесть моя совершенно покойна; я без всяких расчетов предлагаю. Верьте не верьте, а впоследствии узнаете и вы и Авдотья Романовна. Все в том, что я действительно принес несколько хлопот и неприятностей многоуважаемой вашей сестрице; стало быть, чувствуя искреннее раскаяние, сердечно желаю, – не откупиться, не заплатить за неприятности, а просто-запросто сделать для нее что-нибудь выгодное, на том основании, что не привилегию же в самом деле взял я делать одно только злое. Если бы в моем предложении была хотя миллионная доля расчета, то не стал бы я предлагать всего только десять тысяч, тогда как всего пять недель назад предлагал ей больше. Кроме того, я, может быть, весьма и весьма скоро женюсь на одной девице, а следственно, все подозрения в каких-нибудь покушениях против Авдотьи Романовны тем самым должны уничтожиться. В заключение скажу, что, выходя за господина Лужина, Авдотья Романовна те же самые деньги берет, только с другой стороны… Да вы не сердитесь, Родион Романович, рассудите спокойно и хладнокровно.

Говоря это, Свидригайлов был сам чрезвычайно хладнокровен и спокоен.

– Прошу вас кончить, – сказал Раскольников. – Во всяком случае, это непростительно дерзко.

– Нимало. После этого человек человеку на сем свете может делать одно только зло и, напротив, не имеет права сделать ни крошки добра, из-за пустых принятых формальностей. Это нелепо. Ведь если б я, например, помер и оставил бы эту сумму сестрице вашей по духовному завещанию, неужели б она и тогда принять отказалась?

– Весьма может быть.

– Ну уж это нет-с. А впрочем, нет, так и нет, так пусть и будет. А только десять тысяч – прекрасная штука, при случае. Во всяком случае, попрошу передать сказанное Авдотье Романовне.

– Нет, не передам.

– В таком случае, Родион Романович, я сам принужден буду добиваться свидания личного, а стало быть, беспокоить.

– А если я передам, вы не будете добиваться свидания личного?

– Не знаю, право, как вам сказать. Видеться один раз я бы очень желал.

– Не надейтесь.

– Жаль. Впрочем, вы меня не знаете. Вот, может, сойдемся поближе.

– Вы думаете, что мы сойдемся поближе?

– А почему ж бы и нет? – улыбнувшись, сказал Свидригайлов, встал и взял шляпу, – я ведь не то чтобы так уж очень желал вас беспокоить и, идя сюда, даже не очень рассчитывал, хотя, впрочем, физиономия ваша еще давеча утром меня поразила…

– Где вы меня давеча утром видели? – с беспокойством спросил Раскольников.

– Случайно-с… Мне все кажется, что в вас есть что-то к моему подходящее… Да не беспокойтесь, я не надоедлив; и с шулерами уживался, и князю Свирбею, моему дальнему родственнику и вельможе, не надоел, и об Рафаэлевой Мадонне госпоже Прилуковой в альбом сумел написать, и с Марфой Петровной семь лет безвыездно проживал, и в доме Вяземского на Сенной в старину ночевывал, и на шаре с Бергом, может быть, полечу.

– Ну, хорошо-с. Позвольте спросить, вы скоро в путешествие отправитесь?

– В какое путешествие?

– Ну да в «вояж»-то этот… Вы ведь сами сказали.

– В вояж? Ах да!.. в самом деле, я вам говорил про вояж… Ну, это вопрос обширный… А если б знали вы, однако ж, об чем спрашиваете! – прибавил он и вдруг громко и коротко рассмеялся. – Я, может быть, вместо вояжа-то женюсь; мне невесту сватают.

– Когда это вы успели?

– Но с Авдотьей Романовной однажды повидаться весьма желаю. Серьезно прошу. Ну, до свидания… ах да! Ведь вот что забыл! Передайте, Родион Романович, вашей сестрице, что в завещании Марфы Петровны она упомянута в трех тысячах. Это положительно верно. Марфа Петровна распорядилась за неделю до смерти, и при мне дело было. Недели через две-три Авдотья Романовна может и деньги получить.

– Вы правду говорите?

– Правду. Передайте. Ну-с, ваш слуга. Я ведь от вас очень недалеко стою.

Выходя, Свидригайлов столкнулся в дверях с Разумихиным.

II

Было уж почти восемь часов; оба спешили к Бакалееву, чтоб прийти раньше Лужина.

– Ну, кто ж это был? – спросил Разумихин, только что вышли на улицу.

В этот день, …лет назад

Тринадцатого июля 1790 года за напечатание книги "Путешествие из Петербурга в Москву" арестован и заключен в Петропавловскую крепость Александр Николаевич Радищев.

Позднее Василий Васильевич Розанов верно заметил: "Есть несвоевременные слова. К ним относятся Новиков и Радищев. Они говорили правду, и высокую человеческую правду. Однако если бы эта "правда" расползлась в десятках и сотнях тысяч листков, брошюр, книжек, журналов по лицу русской земли, - доползла бы до Пензы, до Тамбова, Тулы, обняла бы Москву и Петербург, то пензенцы и туляки, смоляне и псковичи не имели бы духа отразить Наполеона.

Вероятнее, они призвали бы "способных иностранцев" завоевать Россию, как собирался позвать их Смердяков и как призывал их к этому идейно "Современник"; также и Карамзин не написал бы своей "Истории". Вот почему Радищев и Новиков хотя говорили "правду", но - ненужную, в то время - ненужную".

А мне даже кажется, что Радищев несколько похож на Свидригайлова:

"- Нам вот все представляется вечность как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится.

И неужели, неужели вам ничего не представляется утешительнее и справедливее этого! - с болезненным чувством вскрикнул Раскольников.

Справедливее? А почем знать, может быть, это и есть справедливое, и знаете, я бы так непременно нарочно сделал! - ответил Свидригайлов, неопределенно улыбаясь"…

Что касается Николая Ивановича Новикова, то прав Дмитрий Мережковский, написавший в статье "Революция и религия": "Религиозно-революционное движение, начавшееся внизу, в народе, вместе с реформою Петра, почти одновременно началось и вверху, в так называемой интеллигенции… В Новикове, в первом, высказалась сила общественная, независимая от самодержавия… Один крестьянин из имения масона, сосланного по делу Новикова, отвечал на вопрос: "За что сослали твоего барина?" - "Сказывают, что другого Бога искал". - "И поделом ему, - возразил собеседник, тоже крестьянин, - на что-де лучше русского Бога?". Екатерине Второй понравилось это "простодушие", и она несколько раз повторяла анекдот"…

Далее Мережковский делает верное замечание: "Екатерина кругом виновата; но виноватая была все же правее правого: гениальным чутьем самовластия учуяла она слишком опасную связь русской религиозной революции с политической. Несколько лет до Новиковского дела, прочитав книгу Радищева, обличение самодержавия, как нелепости политической, Екатерина воскликнула: "Он - мартинист!" Она ошиблась на этот раз ошибкою обратною той, которую сделала в приговоре над Новиковым. Радищев - революционер-атеист; Новиков - верноподданный мистик. Но в глазах самодержавия мистицизм, отрицающий русского Бога, и революция, отрицающая русское царство - одинаковая религия, противоположная религии православного самодержавия".

Верно, но для умного Мережковского, на мой взгляд, слабо (впрочем, из гегелевской триады синтез - его слабое место): он ведь стал свидетелем деяний всех залихватских последователей радищевых и новиковых. Было ведь с избытком материала для размышлений и обобщений. Никакой ошибки Екатерина II не сделала: Новиков и Радищев для России - это то же самое, что Вольтер и Дидро для Франции. Именно они были главными идеологами и вдохновителями революции.

А Пушкин писал: "Мы никогда не почитали Радищева великим человеком. Поступок его всегда казался нам преступлением, ничем не извиняемым, а "Путешествие в Москву" весьма посредственною книгою; но со всем тем не можем в нем не признать преступника с духом необыкновенным; политического фанатика, заблуждающегося конечно, но действующего с удивительным самоотвержением и с какой-то рыцарскою совестливостию".

Впрочем, тут надо понимать: Радищев был не революционером, а обличителем. И его критика, часто весьма несправедливая, - это в основном лишь попытка привлечь внимание к своему произведению. Большая литература - всегда обличительная. Радищева и Новикова позднее подняли на щит те, кто прекрасно понимал, как можно использовать их опусы в революционной агитации. В те времена, когда уже игра шла по-крупному…

Таких, как Радищев и Новиков, на мой взгляд, хорошо характеризует всего один небольшой штришок, который показывает и их уровень свободы, и их понимание свободы, и их подлинные мировоззрения.

Н.И. Новиков почитался позднее либеральными демократами XIX века (да и в советские времена) непримиримым противником крепостничества, и вообще - "свободомыслящим". Выйдя на свободу при Павле I из Шлиссельбургской крепости, он созвал своих друзей на праздничный обед. Как вспоминает князь П.А. Вяземский, перед обедом Новиков просил позволения у гостей посадить за стол крепостного человека, который добровольно с 16-летнего возраста сидел с ним в Шлиссельбургской крепости. Гости приняли предложение с удовольствием. А через несколько времени узнают, что Новиков продал своего товарища по несчастью. Друзья спрашивают "просветителя": правда ли это? Да, отвечает Новиков, дела мои расстроились и мне нужны были деньги. Я продал его за 2 000 рублей…

К этой невероятной истории Вяземский позволил себе лишь одну небольшую ремарку: я и прежде слыхал, что Новиков был очень жесток с людьми своими… А вы говорите - идеал! И ведь все это не какой-то нервический, нечаянный надрыв, а хорошо продуманная подлость.

Уже много-много позднее Крупская тоже сделает одну ремарку. Нет, не насчет Новикова - насчет Ильича: "Ленин был добрый человек, говорят иные. Но слово "добрый", взятое из старого лексикона добродетелей, мало подходит к Ильичу, оно как-то недостаточно и неточно".

Ленин, март 1922 года: "чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам… расстрелять, тем лучше"…

Хотите всегда быть в курсе последних событий в стране и мире? Подписывайтесь на наш

– Я не верю в будущую жизнь, – сказал Раскольников.

Свидригайлов сидел в задумчивости.

– А что, если там одни пауки или что-нибудь в этом роде, – сказал он вдруг.

«Это помешанный», – подумал Раскольников.

– Нам вот все представляется вечность как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится.

– И неужели, неужели вам ничего не представляется утешительнее и справедливее этого! – с болезненным чувством вскрикнул Раскольников.

– Справедливее? А почем знать, может быть, это и есть справедливое, и знаете, я бы так непременно нарочно сделал! – ответил Свидригайлов, неопределенно улыбаясь.

Каким-то холодом охватило вдруг Раскольникова при этом безобразном ответе. Свидригайлов поднял голову, пристально посмотрел на него и вдруг расхохотался.

– Нет, вы вот что сообразите, – закричал он, – назад тому полчаса мы друг друга еще и не видывали, считаемся врагами, между нами нерешенное дело есть; мы дело-то бросили и эвона в какую литературу заехали! Ну, не правду я сказал, что мы одного поля ягоды?

– Сделайте же одолжение, – раздражительно продолжал Раскольников, – позвольте вас просить поскорее объясниться и сообщить мне, почему вы удостоили меня чести вашего посещения… и… и… я тороплюсь, мне некогда, я хочу со двора идти…

– Извольте, извольте. Ваша сестрица, Авдотья Романовна, за господина Лужина выходит, Петра Петровича?

– Нельзя ли как-нибудь обойти всякий вопрос о моей сестре и не упоминать ее имени. Я даже не понимаю, как вы смеете при мне выговаривать ее имя, если только вы действительно Свидригайлов?

– Да ведь я же об ней и пришел говорить, как же не упоминать-то?

– Хорошо; говорите, но скорее!

– Я уверен, что вы об этом господине Лужине, моем по жене родственнике, уже составили ваше мнение, если его хоть полчаса видели или хоть что-нибудь об нем верно и точно слышали. Авдотье Романовне он не пара. По-моему, Авдотья Романовна в этом деле жертвует собою весьма великодушно и нерасчетливо, для… для своего семейства. Мне показалось, вследствие всего, что я об вас слышал, что вы, с своей стороны, очень бы довольны были, если б этот брак мог расстроиться без нарушения интересов. Теперь же, узнав вас лично, я даже в этом уверен.

– С вашей стороны все это очень наивно; извините меня, я хотел сказать: нахально, – сказал Раскольников.

– То есть вы этим выражаете, что я хлопочу в свой карман. Не беспокойтесь, Родион Романович, если б я хлопотал в свою выгоду, то не стал бы так прямо высказываться, не дурак же ведь я совсем. На этот счет открою вам одну психологическую странность. Давеча я, оправдывая свою любовь к Авдотье Романовне, говорил, что был сам жертвой. Ну так знайте же, что никакой я теперь любви не ощущаю, н-никакой, так что мне самому даже странно это, потому что я ведь действительно нечто ощущал…

– От праздности и разврата, – перебил Раскольников.

– Действительно, я человек развратный и праздный. А впрочем, ваша сестрица имеет столько преимуществ, что не мог же и я не поддаться некоторому впечатлению. Но все это вздор, как теперь и сам вижу.

– Давно ли увидели?

– Замечать стал еще прежде, окончательно же убедился третьего дня, почти в самую минуту приезда в Петербург. Впрочем, еще в Москве воображал, что еду добиваться руки Авдотьи Романовны и соперничать с господином Лужиным.

– Извините, что вас перерву, сделайте одолжение: нельзя ли сократить и перейти прямо к цели вашего посещения. Я тороплюсь, мне надо идти со двора…

– С величайшим удовольствием. Прибыв сюда и решившись теперь предпринять некоторый… вояж, я пожелал сделать необходимые предварительные распоряжения. Дети мои остались у тетки; они богаты; а я им лично не надобен. Да и какой я отец! Себе я взял только то, что подарила мне год назад Марфа Петровна. С меня достаточно. Извините, сейчас перехожу к самому делу. Перед вояжем, который, может быть, и сбудется, я хочу и с господином Лужиным покончить. Не то чтоб уж я его очень терпеть не мог, но через него, однако, и вышла эта ссора моя с Марфой Петровной, когда я узнал, что она эту свадьбу состряпала. Я желаю теперь повидаться с Авдотьей Романовной, через ваше посредство и, пожалуй, в вашем же присутствии, объяснить ей, во-первых, что от господина Лужина не только не будет ей ни малейшей выгоды, но даже наверно будет явный ущерб. Затем, испросив у ней извинения в недавних этих всех неприятностях, я попросил бы позволения предложить ей десять тысяч рублей и таким образом облегчить разрыв с господином Лужиным, разрыв, от которого, я уверен, она и сама была бы не прочь, явилась бы только возможность.

– Но вы действительно, действительно сумасшедший! – вскричал Раскольников, не столько даже рассерженный, сколько удивленный. – Как смеете вы так говорить!

– Я так и знал, что вы закричите; но, во-первых, я хоть и небогат, но эти десять тысяч рублей у меня свободны, то есть совершенно, совершенно мне не надобны. Не примет Авдотья Романовна, так я, пожалуй, еще глупее их употреблю. Это раз. Второе: совесть моя совершенно покойна; я без всяких расчетов предлагаю. Верьте не верьте, а впоследствии узнаете и вы и Авдотья Романовна. Все в том, что я действительно принес несколько хлопот и неприятностей многоуважаемой вашей сестрице; стало быть, чувствуя искреннее раскаяние, сердечно желаю, – не откупиться, не заплатить за неприятности, а просто-запросто сделать для нее что-нибудь выгодное, на том основании, что не привилегию же в самом деле взял я делать одно только злое. Если бы в моем предложении была хотя миллионная доля расчета, то не стал бы я предлагать всего только десять тысяч, тогда как всего пять недель назад предлагал ей больше. Кроме того, я, может быть, весьма и весьма скоро женюсь на одной девице, а следственно, все подозрения в каких-нибудь покушениях против Авдотьи Романовны тем самым должны уничтожиться. В заключение скажу, что, выходя за господина Лужина, Авдотья Романовна те же самые деньги берет, только с другой стороны… Да вы не сердитесь, Родион Романович, рассудите спокойно и хладнокровно.

Навязанный рай.

– Нам вот все представляется вечность как идея, которую понять нельзя, что‑то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится.

«Преступление и наказание»

Ф.М.Достоевский

Тяжело… что-то не то в голове, во всем теле… то ли болит, то ли нет… то ли просто затекли в неудобной позе руки и ноги… а может быть… и в голове какой-то гул, шуршание и шептание…

Сандер приоткрыл глаза и ничего не увидел. Комнату окутывал ночной мрак. Лишь с большим трудом угадывались очертания чуть более темного на фоне стен окна, прикрытого плотными гардинами. И еще – сильно, правильно пахло свежим постельным бельем. И кто-то натужено, но равномерно и спокойно сопел за спиной во сне.

«Где я? Что я?» В голове была похмельная пустота, и слегка, несерьезно так, подташнивало, хотелось закрыть глаза, вновь опуститься на мягкую, такую близкую подушку, но Сандер пересилил простейшее желание. Он никогда не любил таких вот – простейших, от физиологии – решений. Собравшись с силами, ожидая от своих действий какого угодно эффекта, мужчина неторопливо, настороженно опустил на пол ноги и сел на постели, пытаясь различить хоть что-то в темноте комнаты.

За спиной кто-то заворочался, коротко забормотал во сне, и Сандер резко оглянулся через плечо, ловя себя на мысли, что в его состоянии такие движения противопоказаны, но было уже поздновато… На белоснежных, кажется, даже мерцающих непонятной слабой синевой простынях резко выделялись буйные растрепанные кудри, покатые женские плечи и едва видимый профиль уткнувшейся носом в подушку… э-э-э… некой особи. «Интересно, кто такая? – подумал Сандер, машинально нащупывая обязательную тумбочку и маленький ночничок на ней. – Откуда она здесь?»

Приглушенный, по задумке призванный не тревожить свет маленькой лампочки ударил по глазам, как зенитный прожектор, заставив мгновенно зажмуриться, отозвавшись отчаянной резкой болью в висках… Повернувшись спиной к ночнику, Сандер приоткрыл заслезившиеся глаза и постарался повнимательнее оглядеться в комнате, но – ничего неожиданного не увидел. Впрочем, и ожидаемого – тоже. Подумалось про дежавю, потом – про жамевю, а следом мысли плавно перетекли на шизофрению… Довольно-таки простая спальня хорошего, дорогого гостиничного номера – пожалуй, это была первая и самая верная догадка. Чистые стены, плотные гардины на единственном окне, мягкий, пушистый ковер под ногами. На стоящем у стены стуле и вокруг него разбросано нижнее белье… Сандер еще разок глянулся через плечо. Кудрявая блондиночка продолжала сопеть в подушку… Снова размышлять, откуда она взялась, смысла никакого не было, а уже напомнило бы паранойю… или белую горячку. Хотя, нет, delirium tremens случается по трезвянке, а Сандер все еще ощущал в себе сильнейшее брожение остатков выпитого накануне.

Искоса поглядывая на неподвижную, безмятежно спящую, пусть и тяжелым, пьяным сном девушку, Сандер поднялся и осторожно, с похмельной боязливостью ступая по ковру, прошел к окну, мельком заглянул за гардину. Темнота полнейшая, ни звезд, ни Луны, ни единого фонаря, только, как показалось ему, беззвучно постукивают друг о друга странные тени голых, черных ветвей высоких деревьев, будто нарисованных напротив окна и закрывающих собой все остальное… «Странно, странно и еще раз странно, – подумал, чуть оживая, Сандер. – Что было вчера? И вчера ли? Который час? Что там, за окном – осень, зима?.. Ничего не могу припомнить…»

Раньше, даже после самых длительных и буйных пьянок он настолько не терял себя во времени и пространстве. Но – всё когда-нибудь случается впервые… наверное, эта сентенция и успокоила Сандера. Он постарался бесшумно забрать со стула свои брюки и трусы, но то ли сделал это не настолько аккуратно, то ли просто пришло время, но до сих пор спящая блондинка неожиданно приподняла голову и, не открывая глаз, спросила хрипло, будто выплюнула из себя слова:

– Ты… куда?..

– Спи, – автоматически отозвался Сандер, не хватало еще прямо сейчас разбираться с неизвестной девицей, непонятно, как оказавшейся в его постели. – Спи, я сейчас…

– Ага, – послушно откликнулась девушка и тут же зарылась вновь носом в подушку.

Кажется, во время краткого диалога она все-таки не проснулась… Но все равно, открывая дверь из спальни, Сандер постарался сделать это бесшумно. Петли оказались хорошо смазанными, да и само дверное полотно отлично подогнанным к коробке. Дверь открылась легко и беззвучно.

Маленькую гостиную, вторую комнату – теперь Сандер был на все сто уверен – гостиничного номера освещал из дальнего угла слабый свет настенного бра, похожего на старинный бронзовый канделябр. И пахло здесь застоявшимся табачным перегаром и не так давно окончившимся разгулом. На низком широком столике возле кожаного шикарного дивана бросались в глаза разнокалиберные бутылки из-под коньяка и вина, остатки каких-то фруктов на блюде, сиротливая, обглоданная виноградная кисточка. Сам диван несколько часов назад послужил импровизированным шкафом, на нем расположились мужская рубашка и френч, маленькая юбчонка и пестрая блузка спящей сейчас в соседней комнате девицы.

Тяжело вздохнув от все еще продолжающегося непонимания, Сандер присел на диван и сноровисто, привычно быстро оделся, успев в процессе разглядеть притулившуюся на углу стола, будто спрятавшуюся за бутылками и блюдами, початую пачку сигарет и массивную металлическую зажигалку в форме крупнокалиберного патрона.

Закурив и бесплодно поискав глазами пепельницу, Сандер махнул рукой, стряхивая пепел в блюдо с объедками. Такими же безуспешными оказались и поиски чистого стакана или хотя бы чашки, остатков воды или спиртного. Все бутылки на столике и под ним были сиротливо пусты.

Промучившись с пересохшим горлом до самого конца сигареты – ведь, как известно, пить больше всего хочется именно тогда, когда пить нечего – Сандер с теперь уже притворным тяжелым вздохом поднялся с дивана и двинулся на выход из номера, успев подумать, что девица никуда не денется до его возвращения, а если и денется, то не такая уж будет большая потеря. В конце концов, его сейчас гораздо больше занимал тяжелый похмельный вопрос – что же происходило совсем, кажется, недавно, и как он сам попал в этот гостиничный номер, чем приключения неизвестной ему, по крайней мере, сейчас, особы.

В маленькую прихожую номера, кроме основной входной двери, выходили еще две, и Сандер благоразумно заглянул и за одну, и за другую, что бы слегка освежить помятое со сна лицо и отлить из организма излишнюю накопившуюся там жидкость. Наверное, попади он сюда сразу же после пробуждения, яркий свет и ослепительная сантехника произвели бы шокирующее впечатление, но, уже слегка разгулявшись, Сандер только отметил про себя, что номер ему достался очень даже фешенебельный: кроме использованных, огромных по размеру махровых полотенец в ванной присутствовали с пяток других, чистеньких и белоснежных, разного формата и еще пара свеженьких, не надеванных халатов.

«Всё, удивляться и напрягать мозги надо бы прекращать», – подумал Сандер, выходя в коридор, короткий и высокий, устланный, подобно номеру, пушистым голубовато-серым ковром. Коридор с глухой стеной по левую руку от выхода, справа обрывался неширокой лестницей.

Пройдя мимо еще трех дверей в соседние номера, Сандер осторожно спустился по крутым мраморным ступенькам в просторный и гулкий вестибюль с привычной глазу, но пустой конторкой с маленькой ключевой доской над ней. Прямо перед глазами возвышалась огромная, больше похожая на средневековую своими размерами и изящной тонкой резьбой дверь, ведущая на улицу. Справа, за подвязанными портьерами, прикрывающими вход в неизвестное помещение, было тихо и сумрачно, а вот из левого крыла, причудливо и слабовато освещенного, доносилась едва слышная музыка… то ли блюз, то ли еще нечто похожее, в таинстве музыкальных жанров Сандер разбирался плоховато, предпочитая оценивать услышанное на уровне «нравится-не нравится».

Конечно же, он без раздумий свернул туда, где теплилось хоть какое-то подобие жизни. И оказался в буфетной, отделанной темным деревом. Пяток маленьких столиков прятались по углам, оставляя свободным пятачок перед стойкой буфета, откуда и звучала эта странная, тоскливая и успокаивающая одновременно мелодия.

За стойкой, перед сверкающей разнообразными гранями и всеми цветами радуги высокой стеной бутылок, маячило бледное, давным-давно не видевшее солнца лицо, обрамленное жиденькими темно-русыми прядями. А за одним из столиков сидел странно одетый в черный комбинезон с погончиками, украшенными двумя непривычного вида бледно-золотистыми лычками, и помятую пилотку с трудно различимой, мелкой кокардой совсем молодой мужчина, наверное, чуть за двадцать. Перед ним поблескивала пустая рюмка.

Сандер, старательно не обращая внимания на уже привычно незнакомую обстановку, решительно подошел к стойке и одним лихим движением устроился на высоком табурете.

– Пива? – деловито осведомился бледнолицый, будто перетекший со своего места поближе к клиенту.

– Пива… – задумчиво повторил Сандер, выкладывая на стойку прихваченную из номера пачку сигарет и зажигалку. – Нет… пива не надо, лучше – водки… граммов сто пятьдесят… и запить… соку, что ли, какого…

– Какого изволите? – уточнил буфетчик, чиркнув спичкой и поднося огонек клиенту.

– Да все равно, побольше только, чем водки, – затянулся и поморщился от взметнувшегося клуба дыма Сандер.

Буфетчик взмахом руки потушил спичку, чуть склонился над стойкой, извлекая из-под нее початую, но почему-то хо...

Кошмар кошмаров: банька с пауками или «бобок»?

Нам вот все представляется вечность, как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? А вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится.

Ф.М. Достоевский. «Преступление и наказание»

Я - дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я это знаю) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных.

Ф.М. Достоевский

Невозможно не согласиться с оценкой, которую Бахтин дал «Бобку» Достоевского: «Маленький „Бобок“ - один из самых коротких сюжетных рассказов Достоевского - является почти микрокосмом всего его творчества» . Именно «Бобок» позволяет понять, почему Достоевский называл «Двойника» самой серьезной из своих работ и почему темы ранних повестей были так важны для него в конце его творческого пути . Правда, на мой взгляд, это не имеет никакого отношения к карнавалу, диалогу или мениппее.

Читателя, конечно, не удивит, что, с точки зрения Бахтина, «Бобок», как и «Сон смешного человека», «…могут быть названы мениппеями почти в строгом античном смысле этого термина, настолько четко и полно проявляются в них классические особенности этого жанра». Именно потому, что «Бобок» представляет собой одну из «величайших мениппей во всей мировой литературе» , он стал, с точки зрения Бахтина, «фокусом творчества Достоевского» . Поэтому, как и при анализе «Двойника», Бахтин не обратил внимания на то, что он имеет дело с кошмаром.

А ведь герой-повествователь «Бобка», как и положено в кошмаре, засыпает в самом начале рассказа:

Тут-то я и забылся. (…) Надо полагать, что я долго сидел, даже слишком; то есть даже прилег на длинном камне в виде мраморного гроба. И как это так случилось, что вдруг начал слышать разные вещи? Не обратил сначала внимания и отнесся с презрением. (…) Очнулся, присел и стал внимательно вслушиваться. (…) Один такой веский и солидный голос, другой как бы мягко услащенный; не поверил бы, если б не слышал сам. На литии я, кажется, не был. И, однако, как же это здесь преферанс, и какой такой генерал? Что-то раздавалось из-под могил, в том не было сомнения .

Но Бахтин игнорирует и сон, и типично гоголевское пробуждение героя , напоминающее о молодости Достоевского, и комментирует это место так:

Дальше начинается развитие фантастического сюжета, который создает анакризу исключительной силы (Достоевский - мастер анакризы). Рассказчик слушает разговор мертвецов под землей. Оказывается, что их жизнь в могилах еще продолжается некоторое время .

И хотя Достоевский несколько раз напоминает читателю, что мы имеем дело с кошмаром, эти напоминания никак не действуют на Бахтина. А ведь пьянчужка-журналист с самого начала сетует, что он не любит смотреть на мертвецов потому, что они ему потом снятся, что и случается в рассказе: «Вообще улыбки не хороши, а у иных даже очень. Не люблю; снятся» . Более того, рассказ заканчивается пробуждением героя от кошмара, в результате чего все, что ему приснилось, «исчезло, как сон»:

И тут я вдруг чихнул. Произошло внезапно и ненамеренно, но эффект вышел поразительный: все смолкло, точно на кладбище, исчезло, как сон. Наступила истинно могильная тишина.

Но Бахтин, во всем видящий карнавал, поясняет это место так:

Как и при анализе ранних работ Достоевского, Бахтин, излагая содержание «Бобка» , не задает себе вопроса: почему, если задача Достоевского состояла в том, чтобы дать раскрыться безднам самосознания, героями «Бобка» оказываются мертвецы и пьяница, которого сам Бахтин характеризует так: «Рассказчик - „одно лицо“ - находится на пороге сумасшествия (белой горячки)» . Очевидно, что этот персонаж, крайне не подходящий для раскрытия идеи или самосознания, исключительно подходит для того, чтобы стать сновидцем, захваченным кошмаром .

Поскольку Бахтин не считается с тем, что речь идет о кошмаре, и воспринимает мертвецов-героев «Бобка» как персонажей мениппеи, он начинает их оживлять, рассматривать как часть литературной реальности рассказа. Так, от Бахтина мы узнаем, что у покойников тоже «раскрываются сознания», что «рассказчик слушает разговор мертвецов под землей» , что они, мертвецы, представляют собой «довольно пеструю толпу». Бахтин даже поясняет читателю, что если мертвецы и играют в карты под землей, то это является «конечно, пустою игрою, „наизусть“»:

Анакриза, провоцирующая сознания мертвецов раскрыться с полной, ничем не ограниченной свободой. (…) Развертывается типическая карнавализованная преисподняя мениппей: довольно пестрая толпа мертвецов, которые не сразу способны освободиться от своих земных иерархических положений и отношений, возникающие на этой почве конфликты, брань и скандалы; с другой стороны, вольности карнавального типа, сознание полной безответственности, откровенная могильная эротика, смех в гробах («приятно хохоча, заколыхался труп генерала») и т. п. Резкий карнавальный тон этой парадоксальной «жизни вне жизни» задается с самого начала игрою в преферанс, происходящей в могиле, на которой сидит рассказчик (конечно, пустою игрою, «наизусть»). Все это типичные черты жанра .

Как будто предвидя такого рода натуралистические прочтения, Достоевский с самого начала предупреждает читателя о том, что нельзя вовсе ничему не удивляться и все принимать на веру:

По-моему, ничему не удивляться гораздо глупее, чем всему удивляться. Да и кроме того: ничему не удивляться почти то же, что ничего и не уважать .

Итак, если «Бобок» - не кошмар, то тогда мы сталкиваемся в рассказе с небрежностями и несообразностями, странными и прискорбными для важнейшего произведения выдающего писателя. Эти места в изобилии цитирует Бахтин: «Что? Куда? - приятно хохоча, заколыхался труп генерала. Чиновник вторил ему фистулой» или: «…каким это образом мы здесь говорим? Ведь мы умерли, а между тем говорим; как будто и движемся, а между тем и не говорим и не движемся?» Откуда может быть известно, что «труп заколыхался»? Или что трупы «движутся»? Или играют в могилах в карты? Как и кому это видно - сквозь землю? Или мертвецы - это просто переодетые люди? Но тогда - это фарс или фельетон, который явно «не тянет» на фокус творчества Достоевского. Либо Достоевский был небрежен и не сумел точно выразить то, что хотел сказать, либо то, что он хотел выразить, не подходит под отождествление мертвецов с характерами мениппеи или переодетыми людьми, пороки которых обнажаются благодаря этому переодеванию. Зато все становится на свои места, и нет причины обвинять Достоевского в небрежности письма, если перед нами - кошмар, в котором действуют не просто переодетые жанром люди, а чудовища - и в моральном, и в прямом смысле, - привидевшиеся герою в кошмарном сне.

Бахтин читает «Бобок» исключительно сквозь призму карнавала, что местами оборачивается достаточно вольной трактовкой текста:

Более того, карнавализованная преисподняя «Бобка» внутренне глубоко созвучна тем сценам скандалов и катастроф, которые имеют такое существенное значение почти во всех произведениях Достоевского (…) обнажаются человеческие души, страшные, как в преисподней, или, наоборот, светлые и чистые .

Все было бы хорошо, но в «Бобке» нет ни единой «светлой и чистой» души. Интересно, почему? Потому, что Достоевский не верит в существование «чистых и светлых», что, как мы знаем, противоречит всему его творчеству, или потому, что это кошмар, а не мениппея, а в кошмаре «чистым и светлым» нет места? Чтобы еще больше сблизить «Бобок» с мениппеей, Бахтин отождествляет мертвецов с голосами, звучащими «между небом и землей» (хотя автором ясно сказано - «голоса раздавались из-под могил»), а также считает мертвецов зернами, брошенными в землю, «не способными ни очиститься, ни возродиться» , хотя Достоевский ничем не намекает в рассказе ни на «вечное возрождение», ни на хтонические мифы.

Важным аргументом в пользу «карнавальности» «Бобка» для Бахтина выступает ироничность рассказа, проникнутого, как считает Бахтин, «подчеркнуто фамильярным и профанирующим отношением к кладбищу, к похоронам, к кладбищенскому духовенству, к покойникам, к самому таинству смерти. Все описание построено на оксюморонных сочетаниях и карнавальных мезальянсах, все оно полно снижений и приземлений, карнавальной символики и одновременно грубого натурализма» . Итак, выходит, что Достоевский использует «грубый натурализм», так сказать, от первого лица? Но ведь все произведение звучит как насмешка над реализмом и натурализмом. Ведь «Бобок» начинается ответом Достоевского на фельетон, опубликованный 12 января 1873 г. в № 12 в «Голосе» о передвижной выставке в Академии художеств, на которой был выставлен портрет писателя работы Перова:

Идеи-то нет, так они теперь на феноменах выезжают. Ну и как же у него на портрете удались мои бородавки, - живые! Это они реализмом зовут .

Достоевский откровенно издевается над реализмом. Он не случайно выбирает героем пьянчужку-журналиста, и не случайно герой собирается в конце рассказа снести фельетон в журнал. Так создается и подчеркивается дистанция между ужасом кошмара и фельетоном, контраст между кошмаром последнего вопроса и «прозой быта», между нелепостью жизни и ужасом вечности. В отличие от Фрейда, Достоевский явно считал, что в жутком есть комичное. Страшным сарказмом звучит и фраза рассказчика, не способного - как это ни смешно! - понять, что речь идет и о его собственной судьбе: «Ну, подумал, миленькие, я еще вас навещу», и с сим словом покинул кладбище» .

Пафос «Бобка» состоит в саркастическом обнажении нелепой бессмысленности как натурализма, так и социальной сатиры перед лицом экзистенциальных вопросов бытия. Рассказ заканчивается словами: «Снесу в „Гражданин“; там одного редактора портрет тоже выставили. Авось напечатают» . После леденящего ужаса «Бобка» становится очевидно, что вовсе не натурализм и не обнаженная с его помощью «социальная реальность» в состоянии поставить перед человеком самые страшные вопросы.

Кошмар «Бобка» вовсе не ограничивается только засыпанием и пробуждением героя. Помимо говорящих за самих себя мертвецов, в нем находят свое место разные элементы гипнотики кошмара, в частности - невозможность бегства. Ужас от осознания невозможности избежать, исчезнуть, не участвовать в происходящем, не слышать и не слушать, не видеть, не присутствовать делает бегство кошмара - точнее, невозможность спастись - особенно драматичным.

Достоевский показывает в «Бобке» полное отсутствие свободы выбора. Кошмар в том, что мертвец не может избегнуть своей участи - не слушать или уйти, как из жизни. Читатель охвачен безысходным ужасом от того, что как религиозный, так и естественно-научный ответ на последний вопрос бытия равно ничем ему не поможет: этот ужас нельзя рационализировать и объяснить, и поэтому его невозможно отвергнуть или опровергнуть. Попытка религиозного объяснения богохульных разговоров мертвецов в могилах, профетом которой характерным образом выступает лавочник в диалоге с барыней, терпит полное фиаско:

Оба достигли предела и пред судом божиим во гресех равны.

- Во гресех! - презрительно передразнила покойница. - И не смейте совсем со мной говорить!

Ужас «Бобка», в котором кошмар приобретает сугубо материальное звучание, опережая грядущие поиски Лавкрафта, состоит в том, что эта моральная пытка, может быть, и есть вечность.

Оскал готического кошмара, а вовсе не карнавальный смех, жуткий сарказм, а не карнавальная ирония обнажает за суетой жизни страшный вопрос «Бобка»: что, если загробная жизнь есть, но это просто кошмар? Этот вопрос, которому посвящен «Бобок», мучил Достоевского не одно десятилетие: образ вечности как «баньки в пауками» возник под его пером уже в «Преступлении и наказании». Леденящий душу кошмар цинической насмешки «последнего вопроса», от которого нет спасения и который не оставляет надежды , составляет суть этого произведения. Отказ от его решения в религиозных терминах, десакрализация и материализация ужаса делают «Бобок» провозвестником готической эстетики в современной культуре.

Вверх