Быт заключённых гулаг-а. «Мы все – спецконтингент». Откровения осужденного

22 июня 1941 года началась Великая Отечественная война. В этот день сайт публикует монолог Марии Семеновны Шинкаренко, бывшей узницы двух концлагерей – Освенцима и Берген-Бельзена. За колючей проволокой она провела почти три года..

С бабушкой Маней, как она сама себя называет, мы познакомились на автобусной остановке, разговорились. Она была в платье с коротким рукавом, так что не заметить цифры 75490, вытатуированные на ее руке, было трудно. Эсэсовская метка с номером, полученная девочкой Машей в концлагере Освенцим, с тех пор стала еще одним ее именем. Спустя какое-то время я оказался у нее в гостях. Я задавал вопросы, она отвечала, но, как мне кажется, лучше всего ее рассказ будет выглядеть как монолог. Прочитайте его до конца. Возможно, он покажется вам длинным, но все, что она рассказывает о своем страшном прошлом, важно знать сегодня.

Начало войны и отправка в лагерь

Я родилась в Курской области в семье рабочих. Жили мы бедно. Нас, детей, было шестеро, трое умерли. Когда началась война, я только перешла в шестой класс, но ходить в школу мне пришлось совсем мало. Когда война началась, все школы закрыли под лазареты. А отца через неделю забрали на фронт.

Комсомольцев призвали работать – разгружать боеприпасы. Я прихожу в воинскую часть, говорю: "Возьмите меня на работу". Меня спросили, с кем живу, начальник сжалился, и меня взяли. За работу выдавали 500 граммов хлеба. В сарае, где мы работали, было очень холодно, все инеем покрыто. Я же малолетка совсем была, все боялась что-нибудь зацепить и взорваться. Меня перевели в столовую – солдатам котелки подавать.

Так и работала до июня 1942 года, кода немец прорвал оборону и занял нашу местность. В начале нас гоняли восстанавливать железную дорогу, а потом стали вывозить молодежь. 3 декабря мне исполнилось 15 лет, а 10 декабря меня увезли последним эшелоном. В вагоне были три солдата военнопленных, остальные ребята, девчата – все взрослые, всем по 18 лет и больше. С моей улицы была Надя Пронькина. Она 1923 года рождения, а я 1927-го.

На одной из станций поезд остановился. Когда немец стал закрывать дверь, я подложила палец, чтобы его прищемило (видишь, какой кривой). Думала, что меня высадят. Какое там! Проойкала, проплакала всю дорогу. Я же сроду поездом не ездила. До войны я и машин-то никаких – ни комбайнов, ни тракторов не видела. Меня угнали 10 декабря 1942 года, в 1943-м в январе – Курская дуга. Наши пришли, а я уже была в концлагере.

Привезли в какой-то пересылочный пункт, всех на работу расправили, а Надя Пронькина еще в пути ноги случайно кипятком обварила – поезд дернулся, кипяток ей, который мы из собранного снега готовили, выплеснулся на ноги, чулки с кожей снимали. Как только удалось чуть подлечить ее, мы совершили побег. Было это под городом Бреслау. Нас поймали, пытали, все непонятно что хотели, ну и как саботажников отправили в концлагерь Освенцим.

Конечно, мы не знали, что это такое. Оказались мы там зимой 1943 года. Сам лагерь обнесен колючей проволокой под током, подходить к проволоке ближе, чем на три метра, нельзя. Высадили нас человек 60 со всех тюрем. А я смотрю: "Ой, какой город красивый, весь в огнях". Ночью кругом же огни горят. Нас сразу окружили немцы с собаками – лают, чуть за ноги не хватают! – и погнали пешком. Подошли к лагерю – видим, за проволокой люди ходят полосатой одежде, только глаза видны. Нас ввели не через центральные ворота, а сбоку, потому что был вечер и лагерная администрация уже отдыхала. Я этот ключ, которым отпирали ворота, сроду не забуду. Я тогда подумала: "Наверное, никогда отсюда уже не выйдем".

Ночь провели в бараке, утром приходит немка-айвазерка (не знаю, как это перевести), с ней еще несколько человек заключенных. Сначала накололи нам номера. Видишь, у меня какой аккуратный номер, как будто бы штампиком – 75490. Надя вперед меня шла, у нее 75489. Номера колоть заставляли узников. Мне, наверное, грамотная узница колола, она сначала натянула кожу, а у Нади номер вышел крупно. Накололи, тушь с кровью смешалась, у нас одежку отобрали, обстригли, погнали в душ. Кто успел, вымылся, кто нет – значит, нет.

Пол цементный, холодно. Мы как овечки друг к другу прижались, друг друга не узнаем. У Нади коса была по пояс, а теперь волос нет. Плачем. Принесли, одежку нам дали: полосатое платье, полосатая куртка, косынка, колодки – подошва деревянная, а верх брезентовый. Были колодки и деревянные, а нам вот такие достались. Номер этот на тесемочке, написанный на белом, и тут треугольник красный и вот на рукаве такой номер был нашит на куртке. Это значит: политическая заключенная.

Лагерный быт

В концлагере были все нации: и евреи, и цыгане, и русские. Эшелонами привозили наших военнопленных, им даже номера не накалывали, а прямо гнали в крематорий. Вокруг лагеря было четыре крематория. С июня 1944 года уже эшелонами привозили семьи. Им уже номера не накалывали, а прямо в крематорий гнали. В крематории работали тоже узники, только мужчины.

Подъем был в три часа утра. В бараке находилось по тысяче человек. Барак кирпичный, и крыша шифером, пол из плиты – прессованная стружка и трехъярусные нары. По 12 человек, нас на третью полку, на вторую и внизу, по 12 человек. Матрасы, набитые стружкой, и два одеяла байковых. Ложились по очереди: сегодня я с краю, завтра в серединке.

Утром встаешь – кто-нибудь среди нас мертвый. И все равно начинается работа. Выносили параши, а потом выходили перед бараком на проверку. Стояли по пятеркам. Старшие барака поляки были, русских не было.

Я с Надей говорила по-русски, с чехами – по-чешски, языки похожие. Когда услышала польский язык, думаю, что они шокают-цокают? А потом уже мне объяснили, что это поляки. Стоим по пятерке, как солдаты, и старшая барака считает. Мы, как новенькие, впереди. Зима, холодно, я руки в рукава спрятала. А полячка, которая считала, ударила меня по рукам, я и не поняла, за что. Прошла – я опять руки спрятала. Она посчитала: столько-то живых, столько-то мертвых. Опять меня по рукам ударила, еще сильнее. Тогда уже мне объяснили, чтобы я руки опустила. Пришла немка-айвазерка. Стали проверять, кто утонул в туалете, пока проверяют, мужской и женский лагерь стоят.

Стояли по три часа. После этого давали нам пол-литра теплого "кофе", сваренного непонятно из чего. Потом гнали на работу по центральной улице, лагерштрассе. Шли через площадку, на которой оркестр из узников играл марш. Барабан, контрабас и скрипка их марши играли, а эти командовали: "Левой, левой". Я один раз ошиблась, меня вытащили и стали бить костылем. Уж не знаю сколько – я потеряла сознание, до вечера лежала. Вечером опомнилась, на карачках доползла до своего барака. Потом уже не ошибалась.

Международный красный крест всем помогал, посылки передавал, а русским – нет. Освенцим на польской территории находился, полякам даже посылку передавали. Вечером, когда приходишь с работы, с пяти часов до восьми стоишь на разводе и потом дают "гербату" (по-польски – чай), и буханку хлеба на 12 человек, твой кусочек тебе на вечер и на утро. Хочешь – ешь сразу, хочешь – дели, хочешь – оставляй на утро. Ну, мы, русские, ели сразу: кто знает, доживешь до утра или нет. Утром пили пустой кофе, днем ели баланду, а вечером – чай с хлебом.

Перед музыкантами был детский барак. Женщин же забирали и беременных, и с детьми, детей отбирали для доктора Менгеле. Он всякие опыты на них делал. У детей постарше кровь брали для солдат. Менгеле, сволочь, сбежал, в 1974 году умер трагически. Ему легкая смерть была. Я слышала по телевизору передавали, что он утонул, а сын его говорит: "Слава богу, у меня камень сошел с души".

У работавших на химической фабрике специальный барак был. Они ходили в красных косынках, что они там делали – не знаю, но у них лица такие желтые-желтые были. Нас охраняли солдаты СС с собаками, командовала немка, на руке черная повязка, на ней желтым написано "каппа", она только кричала: "Работайте быстрей!" Мы рвы копали, камни таскали, укладывали, деревья сажали. Вот сейчас там лес, это я его сажала кустиками. Тогда было там болото. Идешь в туалет, чуть нога по колено в грязи, и все. Полька один раз кричит "Пани, вытащи!" Ну дала ей руку, вытащили, а колодка там осталась – тут уж разбирайся сама, ни у кого сил нет.

На работу привозили баланду с брюквой, цветом как репа, желтая, и по форме как сахарная свекла. Порезана кубиками. Брюква и вода – и все, вот такая баланда. По пол-литра привозили на работу. С работы, на работу пешком 1,5–2 километра. Еле ноги тащишь, не приходишь, а приползаешь.

Меня в лагере с Надей разлучили, ее отправили в другой барак, а к нам привели Реню и Эмму – новеньких. Их мать и за связь с партизанами расстреляли, а их троих – две сестры и брата – в минскую тюрьму, а из тюрьмы – в Освенцим. У Эммы был номер 81460 – у Эммы, а ренин уже забыла. Царство небесное, обе умерли. Реня, Эмма, Валя из Таганрога, Эмма из Николаева и я из Курска. Вот наша пятерка.

Дорога смерти

Освенцим наши советские войска освободили 27 января 1945 года, но нас, кто был трудоспособен, накануне ночью подняли и погнали куда-то. Если приотстаешь – сил нет, два шага в сторону – выстрел в висок, а колонна дальше гонит, мы шли – трупы лежали. Как я все это вынесла? Господь силы дал. Я верующая с пяти лет, молилась, Реня с Эммой тоже. Они католички, по-своему молились.

Нас гонят, а я колодками ноги растерла, не могу идти, прошу: "Реня, оставьте меня! Ну будет выстрел в висок, и все". Реня мне: "Может, где-нибудь привал будет". А привала нет трое суток! Гонят куда-то, разведка докладывает, что это место русские заняли, и они, как мыши, не знают, куда бежать. Наконец, привели в какое-то поместье, сказали: "Располагайтесь, где хотите". В каком-то курятнике легли. Потом нашли в доме обувь гражданскую, достали мужские туфли, надели. А Надя моя с подругами на сеновале закопались в сено. Когда утром все ушли, немцы с собаками сено на сеновале штыками истыкали, собаки тянут туда, мол, там человек. А девочки трое суток сидели под сеном и не выходили. Вышли, только когда услышали русскую речь.

В дорогу нам дали по буханке хлеба – и все, конечно, голодные, все съели в первые сутки. А мы нашли маленький горшок с топленым салом, видно, хозяин спрятал. Ну, а есть-то как? Хлеба нет. А у некоторых оставались кусочки. Мы, значит, им вот такой кусок сала, они нам вот такусенький – хлебушка. Обменивались.

Берген-Бельзен

Пригнали на какую-то станцию, загнали в открытые вагоны – пульманы. Мы так плотно были прижаты друг к другу – поезд остановится, начинается давка. Нас привезли куда-то под Гамбург в концлагерь Берген-Бельзен. Это был лазарет для наших военнопленных, пустой. Пришел комендант Йозеф Крамер и вся его лагерная администрация. Ну, тут, уже конечно, не по 1000 человек было в бараке, а режим такой же.

Крематория нет, а люди умирали каждый день. Там живых сжигали, а тут мертвых некуда деть. Складывали в кучу. Февраль, март, апрель – самая весна, потепление. Умрет человек – в кучу. А до того были обессиленные, что труп крючком цепляли ниже пупка и вдвоем тащили.

Я еще тут вдобавок заболела тифом. В Освенциме меня бы, конечно, сожгли, а тут пока сам не подохнешь. 10 суток без сознания лежала, пить хочется, а воды нет. Реня и Эмма свои порции хлеба за стакан чая-гербаты отдавали и молились, когда айвазерка делает проверку, я лежала спокойно. Рассказывали, что иногда я доску брала из-под себя – и доской размахивала, буровила бог знает кого. Если бы при айзерке это, она бы меня пристрелила. Бог дал, выкарабкалась! Очнулась, пришла в сознание.

А до этого союзные войска Второй уже фронт открыли, когда наши уже, считай, чуть ли не заняли всю Германию. Стали доноситься залпы. Мы соберемся и мечтаем: "Если освободят лагерь, накормят нас хоть картошкой в мундире?". А потом уже я заболела тифом, поднялась, а на работу ходить не могу. На работе заставляли для площадки под крематорий пни выкорчевывать. Я говорю: "Реня, а вдруг их освободят, а я в лагере останусь. Возьмите меня с собой на работу. Поставьте в середине и как-нибудь локтями поддержите, чтобы не шаталась". Согласились, взяли.

Вышли мы, простояли до 10 часов утра, нас никого из лагеря не выпустили. Вернули опять в бараки, и тут администрация вывесила белый флаг, нас решили отравить. Вечером только гербату давали, а тут приготовили баланду. Рассчитывали, что союзные войска придут вечером, и они нам дадут эту баланду. А союзные войска опередили их планы.

В три часа дня между бараками проехал союзный танк, и на танке комендант Йозеф сидит. Евреи бросались на него, готовы танк были разорвать, кричали: "Ты мою мать, мою семью сжег!" На всех языках по рупору передали, что с сегодняшнего дня мы свободны, и в скором времени каждый будет отправлен на свою родину. У некоторых, наверное, от радости разрыв сердца был. Господи боже! Тут и радость, и слезы, и крик! Это передать и представить невозможно.

Люди голодные, особенно мужчины, кухня у них на лагере была, женщины тоже разорвали проволоку, кто мог. Я Рене с Эммой говорю: "Я тоже пойду, может, что-нибудь возьму на кухне". А после тифа у меня перед глазами как сетка. "Ну куда ты пойдешь, завалишься!" – говорят девочки. «Но я пролезла, пошла. А там… Мужчины первые пришли и всю эту отраву съели, одни только трупы валяются. Я так плакала. Господь бог не допустил, чтобы я не отравилась. Одну большую брюквину, землей засыпанную, я нашла, схватила, к груди прижала. Мы ее вымыли и съели.

И американцы, союзные войска, хотели как лучше, приготовили нам суп картофельный, дали такую баночку тушенки с ключиком, и полукилограммовую буханку хлеба на двоих дали. А народ-то тощий, кишки как папиросная бумага. Реня в нашей пятерке была старшая, мы ее слушали как мать. Съели мы по ложке, она говорит: "Положите". А мы на нее смотрим, нас как алкоголиков затрясло: "Положите?! Вот она – пища, есть хотим!" Она говорит: "Положите". Ну, мы не могли ослушаться, положили ложки. Через минуту она: "Еще по ложке". И так она и себя спасла, и нас, у нас ни заворота кишок, ничего не было.

На второй день все вокруг лежат наповал. Солдаты бегают, дают какие-то таблетки. На третий день здоровых решили вывезти из лагеря в военный городок, видно, какой-то немецкий, в лесу, кругом лес, двухэтажные дома.

Нас спрашивали: "Что вы хотите?" Ну мы что хотели? Зеленого луку. Так они там, наверное, все поля у немцев оборвали. Что только мы ни попросим, все давали. Вот я сейчас вспоминаю, я килограмм песка сахарного ложкой съела, без воды, глотала, как суп! Нас подкормили, подкрепили, одежду гражданскую дали. А мы еще по привычке пятеркой так и ходили, машинально, назад оглядываясь, чтобы собака не укусила.

В День Победы на площадку эти союзные солдаты зенитки, пулеметы – все стаскивают, начали стрелять, а мы – головы под кровать, куда бежать, не знаем. Мы думали, они отстреливаются, а потом наш полковник пришел и говорит: "Кончилась война!".

Путь домой

Наше правительство требовало от союзников, чтобы нас всех вернули на нашу Родину. Нам там предлагали, если кто не хочет поехать в Советский Союз, может куда угодно – кто в Англию, кто в Америку. Да какое там? Все домой хотят! В конце мая дали нам по три плитки шоколада в дорогу, посадили в машины и повезли. Вывезли из этого лагеря, везли по Эльбе. На этой стороне союзные войска, а той стороне – наши! Мы своих солдатиков увидели! Они в гимнастерках, – соль аж выступила, пропотели так. Кричат: "Ура!".

А нас везут и везут, все мосты взорваны. Перевезли в Кёльн, передавали нас в этом городе. Утром нас собрали, подали вагоны пассажирские и привезли в город Фюрстенберг. Сюда была прислана наша воинская часть, которая занималась приемом репатриированных граждан. Там тоже какой-то пересылочный пункт – бараки, грязь. Майор Мезин собрал нас среди этих бараков, сказал, что с сегодняшнего дня можно писать письма на родину, но отправить нас домой не могут, потому что мы приехали первыми, и надо подготовить место для тех, кто приедет следом.

Надо – значит надо. Я была старшая по бараку, в свой барак взяла три области – Курскую, Воронежскую и Орловскую. Реня с Эммой взяли Минскую, Могилевскую и еще какую-то.

Там у меня еще и приступ аппендицита случился. Сделали операцию под местным наркозом. Кожу разрезали – не больно, а кишки-то – я ж слышу. Как начал булькать на живот, я говорю: "Доктор, ну вы хоть все кишки не вытаскивайте!" Он говорит: "Оставлю половину тебе, оставлю". Зашили, положили в бараке. Реня мне куриный бульон доставала в офицерской столовой. Потом, как начала вставать, зажму шов – и иду. Доктора встретила, он мне: "А что ты, деточка, так ходишь?" А я говорю: "Да боюсь, распрямлюсь – шов мой лопнет и кишки вывалятся". А он засмеялся, головой покачал и говорит: "Будешь так ходить, тебя замуж никто не возьмет". Ну тут уж я, конечно, стала выпрямляться – испугалась!

Домой я приехала только в декабре. Эмма с Реней высадились в Минске, а они жили в Минской области, Крупский район, деревня Шинки. Снегу по колено, зимы морозные, они нашли какого-то дедулю на санях, и они поехали. А нас повезли дальше. Меня высадили в Харькове. Куда эшелон ехал, какой у него маршрут – не говорили. В Харькове станция разбита, барак какой-то, все на улице. А жуликов было!.. У меня-то и красть нечего было – вещевая сумка, в вещевой сумке одеяло, таким немцы лошадей накрывали.

Из Харькова я доехала до Валуек, а потом до Чернянки. Какой-то солдат ездил на Донбасс за солью, соль тогда стоила 120 рублей стакан. Он выпрыгнул, свои вещи бросил, потом мои, помог мне донести. Сходил за матерью. Мы жили в третьем доме от базара, и от станции недалеко.

Пришла домой. Брат и сестра у матери. Дом – ни кола, ни двора. Три курицы на лестнице в сенках. Мать пошла резать курицу. Брат кричит: «Мама, не мою!» Сестра кричит: «Мама, не мою!» В шесть часов, когда пришли гости, курица была готова. Не знаю уж, какую она там зарубила. Свое 18-летие я отмечала дома, на своей Родине. Мать во мне души не чает. За отца с фронта пришла похоронка, мама сама была контужена, и руки у нее были поломанные, у нее была инвалидность третьей группы.

Мария Семеновна после войны. Фото из личного архива М.С. Шинкаренко

В 1946 году Реня мне прислала письмо: "Тебе надо учиться, чтобы приобрести специальность". Я ей: "Как же я могу учиться, дылда такая!" Она мне посоветовала поступать в школу рабочей молодежи. Я пошла к директору школы (он вернулся с фронта), он мне дал справку, что я окончила шесть классов. Собрала я документы и повезла в школу рабочей молодежи в Старый Оскол. Приехала, а директор школы, Стебелева Фаина Григорьевна, говорит: "Я тебя не могу принять. У нас школа рабочей молодежи, а ты нигде не работаешь". Я расплакалась. Когда она узнала, что я в концлагере была, похлопотала за меня, и меня приняли, и даже хлебную карточку выдали.

После войны

Муж вот – инвалид войны. Он тоже до войны закончил шесть классов, а работал в часовой мастерской. Познакомились, поженились. Кончила школу и курсы машинисток одновременно. Пошла работать в Народный суд Чернянского района, делопроизводителем-машинисткой, приговоры печатала.

Дочь у меня родилась. На работу кинулась устраиваться, а не так-то просто. Когда замуж вышла, паспорт стала менять, в паспорте вместо "рабочая" мне поставили "служащая", я же секретарем работала. Думаю, какая разница. А в Москву приехала и поняла, что разница большая. Пришла на стройку домов в Чертаново, а меня не принимают, я служащая, а берут рабочих. Ну, устроилась как-то.

Нам, говорят, по штатному расписанию нужна машинистка, но сейчас машинки у нас нет. Я говорю: "Возьмите меня путевой рабочей". Вот меня временно и взяли. Потом открыли Московскую окружную железную дорогу, сейчас метро сделали, а тогда была Московская окружная железная дорога по ремонту путей. Четыре вагона – общежитие. Товарные вагоны, в каждом купе по четыре человека: с одной стороны четыре человека и с другой стороны. Печка – углем топили. Рукомойник. 10 лет прожила в этом товарном вагоне! Топишь – тепло, печка погасла, ночью спишь, утром проснешься – дерг-дерг! – волосы примерзли.

Во время работы в Министерстве обороны. На переднем плане – космонавт Андриян Николаев. Фото из личного архива М.С. Шинкаренко

Я три месяца путевой рабочей поработала в 1953 году, январь, февраль, март, в марте получили они машинку. Машинка тяжелая – "Башкирия", до сих пор, наверное, поэтому пальцы онемевшие. Ну, а я потом в Министерстве обороны с 1971 года по 1994 год работала. Всех-всех там видела. Министра маршала Гречко, космонавтов – Гагарина, Терешкову.

Надя, когда их наши нашли, пошла санитаркой в госпиталь, а потом и в действующую армию до конца войны. А Рена с Эммой – я к ним ездила в гости. У них дом большой был в деревне. Реня потом учительницей работала, замуж не вышла. Эмма пошла в институт учиться, вырастила двоих ребят – Сашу и Виталика.

Немцы выплачивали нам компенсацию, кто был в концлагере, выплатили компенсацию – марками, потом – евро платили, выплатили полностью. А наши – по 1000 рублей! Я была в концлагере, может быть, можно ну хотя бы чуточку больше?

Медицина сейчас провалилась. Ну кто это придумал: 10-12 дней – и выписывают из больницы на долечивание по месту жительства, а по месту жительства эти поликлиники объединили, еле запишешься. Дочка умерла два года как, – за три дня упустили с воспалением легких. Я лежала в больнице, кашляла-кашляла, никто не приходил, сама пошла, посмотрели на флюорографии, а у меня отек легких! Еще бы немножко – и я бы концы отдала. В поликлинике дочке врач лекарство выписала, а ей от него еще хуже стало, привезли в больницу, в то же отделение, где я лежала, и вечеру же скончалась. Осталась внучка, Юля. Она хотела судиться, я говорю: "Юля, не трепли нервы ни себе, ни мне, ты не добьешься и маму не вернешь".

А недавно я Путину письмо написала. Вот эта брехня украинская, что нам по телевизору говорят – мне противно ее слушать. У меня сын на Украине живет женатый, с Донбасса. А мы тут слышим "Россия – враги! Россия – агрессоры, оккупировали Донбасс, Крым забрали!" Почему они вот эту антироссийскую пропаганду ведут по телевизору. Сейчас там на каком-то ток-шоу появился один усатый, Ковтун, что ли? Злой, аж скулы ходуном ходят. А взгляд – как у эсэсовца. Я такие глаза раньше видела.

Фильмы о войне все правдивые. День Победы для меня и правда радость со слезами на глазах. Да, его нужно отмечать. Я всегда говорю: "Люди, берегите мир! Какой бы он ни был". День начала войны трудно забыть, и День Победы никогда не забудешь. Спасибо нашим солдатам – и бойцам, и офицерам, которые нас освободили!

Жили трудно, тяжело, слава богу, дожила, уже в этом году будет юбилей у меня – 90 лет. Надеюсь, что доживу.

В бригаду Шмелева сгребали человеческий шлак - людские отходы золотого забоя. Из разреза, где добывают пески и снимают торф, было три пути: "под сопку" - в братские безымянные могилы, в больницу и в бригаду Шмелева, три пути доходяг. Бригада эта работала там же, где и другие, только дела ей поручались не такие важные. Лозунги "Выполнение плана - закон" и "Довести план до забойщиков" были не просто словами. Их толковали так: не выполнил норму - нарушил закон, обманул государство и должен отвечать сроком, а то и собственной жизнью.

И кормили шмелевцев похуже, поменьше. Но я хорошо помнил здешнюю поговорку: "В лагере убивает большая пайка, а не маленькая". Я не гнался за большой пайкой основных забойных бригад.

Я был переведен к Шмелеву недавно, недели три, и не знал его лица - была в разгаре зима, голова бригадира была замысловато укутана каким-то рваным шарфом, а вечером в бараке было темно - бензиновая колымка едва освещала дверь. Я и не помню бригадирского лица. Голос только, хриплый, простуженный голос.

Работали мы в ночной смене в декабре, и каждая ночь казалась пыткой - пятьдесят градусов не шутка. Но все же ночью было лучше, спокойней, меньше начальства в забое, меньше ругани и битья.

Бригада строилась на выход. Зимой строились в бараке, и эти последние минуты перед уходом в ледяную ночь на двенадцатичасовую смену мучительно вспоминать и сейчас. Здесь, в этой нерешительной толкотне у приоткрытых дверей, откуда ползет ледяной пар, сказывается человеческий характер. Один, пересилив дрожь, шагал прямо в темноту, другой торопливо досасывал неизвестно откуда взявшийся окурок махорочной цигарки, где и махорки-то не было ни запаха, ни следа; третий заслонял лицо от холодного ветра; четвертый стоял над печкой, держа рукавицы и набирая в них тепло.

Последних выталкивал из барака дневальный. Так поступали везде, в каждой бригаде, с самыми слабыми.

Меня в этой бригаде еще не выталкивали. Здесь были люди и слабее меня, и это вносило какое-то успокоение, нечаянную радость какую-то. Здесь я пока еще был человеком. Толчки и кулаки дневального остались в той "золотой" бригаде, откуда меня перевели к Шмелеву.

Бригада стояла в бараке у двери, готовая к выходу. Шмелев подошел ко мне.

Останешься дома, - прохрипел он.

На утро перевели, что ли? - недоверчиво сказал я. Из смены в смену переводили всегда навстречу часовой стрелке, чтоб рабочий день не терялся, и заключенный не мог получить несколько лишних часов отдыха. Эту механику я знал.

Нет, тебя Романов вызывает.

Романов? Кто такой Романов?

Ишь, гад, Романова не знает, - вмешался дневальный.

Уполномоченный, понял? Не доходя конторы живет. Придешь в восемь часов.

В восемь часов!

Чувство величайшего облегчения охватило меня. Если уполномоченный меня продержит до двенадцати, до ночного обеда и больше, я имею право совсем не ходить сегодня на работу. Сразу тело почувствовало усталость. Но это была радостная усталость, заныли мускулы.

Я развязал подпояску, расстегнул бушлат и сел около печки. Сразу стало тепло, и зашевелились вши под гимнастеркой. Обкусанными ногтями я почесал шею, грудь. И задремал.

Пора, пора, - тряс меня за плечо дневальный. - Иди - покурить принеси, не забудь.

Я постучал в дверь дома, где жил уполномоченный. Загремели щеколды, замки, множество щеколд и замков, и кто-то невидимый крикнул из-за двери:

Заключенный Андреев по вызову.

Раздался грохот щеколд, звон замков - и все замолкло.

Холод забирался под бушлат, ноги стыли. Я стал колотить буркой о бурку - носили мы не валенки, а стеганые, шитые из старых брюк и телогреек ватные бурки.

Снова загремели щеколды, и двойная дверь открылась, пропуская свет, тепло и музыку.

Я вошел. Дверь из передней в столовую была не закрыта - там играл радиоприемник.

Уполномоченный Романов стоял передо мной. Вернее, я стоял перед ним, а он, низенький, полный, пахнущий духами, подвижный, вертелся вокруг меня, разглядывая мою фигуру черненькими быстрыми глазами.

Запах заключенного дошел до его ноздрей, и он вытащил белоснежный носовой платок и встряхнул его. Волны музыки, тепла, одеколона охватили меня. Главное - тепла. Голландская печка была раскалена.

Вот и познакомились, - восторженно твердил Романов, передвигаясь вокруг меня и взмахивая душистым платком. - Вот и познакомились. Ну, проходи. - И он открыл дверь в соседнюю комнату - кабинетик с письменным столом, двумя стульями.

Садись. Ни за что не угадаешь, зачем я тебя вызвал. Закуривай.

Он порылся в бумагах на столе.

Как твое имя? Отчество?

Я сказал.

А год рождения?

Тысяча девятьсот седьмой.

Я, собственно, не юрист, но учился в Московском университете на юридическом во второй половине двадцатых годов.

Значит, юрист. Вот и отлично. Сейчас ты сиди, я позвоню кое-куда, и мы с тобой поедем.

Романов выскользнул из комнаты, и вскоре в столовой выключили музыку и начался телефонный разговор.

Я задремал, сидя на стуле. Даже сон какой-то начал сниться. Романов то исчезал, то опять возникал.

Слушай. У тебя есть какие-нибудь вещи в бараке?

Все со мной.

Ну, вот и отлично, право, отлично. Машина сейчас придет, и мы с тобой поедем. Знаешь, куда поедем? Не угадаешь! В самый Хаттынах, в управление! Бывал там? Ну, я шучу, шучу...

Мне все равно.

Вот и хорошо.

Я переобулся, размял руками пальцы ног, перевернул портянки.

Ходики на стене показывали половину двенадцатого. Даже если все это шутки - насчет Хаттынаха, то все равно, сегодня уже я на работу не пойду.

Загудела близко машина, и свет фар скользнул по ставням и задел потолок кабинета.

Поехали, поехали.

Романов был в белом полушубке, в якутском малахае, расписных торбасах.

Я застегнул бушлат, подпоясался, подержал рукавицы над печкой.

Мы вышли к машине. Полуторатонка с откинутым кузовом.

Сколько сегодня, Миша? - спросил Романов у шофера.

Шестьдесят, товарищ уполномоченный. Ночные бригады сняли с работы.

Значит, и наша, шмелевская, дома. Мне не так уж повезло, выходит.

Ну, Андреев, - сказал оперуполномоченный, прыгая вокруг меня. - Ты садись в кузов. Недалеко ехать. А Миша поедет побыстрей. Правда, Миша?

Миша промолчал. Я влез в кузов, свернулся в клубок, обхватил руками ноги. Романов втиснулся в кабину, и мы поехали.

Дорога была плохая, и так кидало, что я не застыл.

Думать ни о чем не хотелось, да на холоде и думать нельзя.

Часа через два замелькали огни, и машина остановилась около двухэтажного деревянного рубленого дома. Везде было темно, и только в одном окне второго этажа горел свет. Двое часовых в тулупах стояли около большого крыльца.

Ну, вот и доехали, вот и отлично. Пусть он тут постоит. - И Романов исчез на большой лестнице.

Было два часа ночи. Огонь был потушен везде. Горела только лампочка за столом дежурного.

Ждать пришлось недолго. Романов - он уже успел раздеться и был в форме НКВД - сбежал с лестницы и замахал руками.

Сюда, сюда.

Вместе с помощником дежурного мы двинулись наверх и в коридоре второго этажа остановились перед дверью с дощечкой "Ст. уполномоченный НКВД Смертин". Столь угрожающий псевдоним (не настоящая же это фамилия) произвел впечатление даже на меня, уставшего беспредельно.

"Для псевдонима - чересчур", - подумал я, но надо было уже входить, идти по огромной комнате с портретом Сталина во всю стену, остановиться перед письменным столом исполинских размеров, разглядывать бледное рыжеватое лицо человека, который всю жизнь провел в комнатах, в таких вот комнатах.

Романов почтительно сгибался у стола.

Тусклые голубые глаза старшего уполномоченного товарища Смертина остановились на мне. Остановились очень недолго: он что-то искал на столе, перебирал какие-то бумаги. Услужливые пальцы Романова нашли то, что было нужно найти.

Фамилия? - спросил Смертин, вглядываясь в бумаги. - Имя? Отчество? Статья? Срок?

Я ответил.

Бледное лицо поднялось от стола.

Жалобы писал?

Смертин засопел:

За хлеб?

И за хлеб, и просто так.

Хорошо. Ведите его.

Я не сделал ни одной попытки что-нибудь выяснить, спросить. Зачем? Ведь я не на холоде, не в ночном золотом забое. Пусть выясняют, что хотят.

Пришел помощник дежурного с какой-то запиской, и меня повели по ночному поселку на самый край, где под защитой четырех караульных вышек за тройной загородкой из колючей проволоки помещался изолятор, лагерная тюрьма.

В тюрьме были камеры большие, а были и одиночки. В одну из таких одиночек и втолкнули меня. Я рассказал о себе, не ожидая ответа от соседей, не спрашивая их ни о чем. Так положено, чтобы не думали, что я подсажен.

Настало утро, очередное колымское зимнее утро, без света, без солнца, сначала неотличимое от ночи. Ударили в рельс, принесли ведро дымящегося кипятка. За мной пришел конвой, и я попрощался с товарищами. Я не знал о них ничего.

Меня привели к тому же самому дому. Дом мне показался меньше, чем ночью. Пред светлые очи Смертина я уже не был допущен.

Дежурный велел мне сидеть и ждать, и я сидел и ждал до тех пор, пока не услышал знакомый голос:

Вот и хорошо! Вот и отлично! Сейчас вы поедете! - На чужой территории Романов называл меня на "вы".

Мысли лениво передвигались в мозгу - почти физически ощутимо. Надо было думать о чем-то новом, к чему я не привык, не знаю. Это новое - не приисковое. Если бы мы возвращались на свой прииск "Партизан", то Романов сказал бы: "Сейчас мы поедем". Значит, меня везут в другое место. Да пропади все пропадом!

По лестнице почти вприпрыжку спустился Романов. Казалось, вот-вот он сядет на перила и съедет вниз, как мальчишка. В руках он держал почти целую буханку хлеба.

Вот, это вам на дорогу. И еще вот. - Он исчез наверху и вернулся с двумя селедками. - Порядок, да? Все, кажется... Да, самое-то главное и забыл, что значит некурящий человек.

Романов поднялся наверх и появился снова с газетой. На газете была насыпана махорка. "Коробочки три, наверное", - опытным глазом определил я. В пачке-восьмушке восемь спичечных коробок махорки. Это лагерная мера объема.

Это вам на дорогу. Сухой паек, так сказать. Я кивнул.

А конвой уже вызвали?

Вызвали, - сказал дежурный.

Наверх пришлите старшего.

И Романов исчез на лестнице.

Пришли два конвоира - один постарше, рябой, в папахе кавказского образца, другой молодой, лет двадцати, розовощекий, в красноармейском шлеме.

Вот этот, - сказал дежурный, показывая на меня. Оба - молодой и рябой - оглядели меня очень внимательно с ног до головы.

А где начальник? - спросил рябой.

Вверху. И пакет там.

Рябой пошел наверх и скоро вернулся с Романовым.

Они говорили негромко, и рябой показывал на меня.

Хорошо, - сказал наконец Романов, - мы дадим записку.

Мы вышли на улицу. Около крыльца, там же, где ночью стоял грузовичок с "Партизана", стоял комфортабельный "ворон" - тюремный автобус с решетчатыми окнами. Я сел внутрь. Решетчатые двери закрылись, конвоиры уселись в тамбуре, и машина двинулась. Некоторое время "ворон" шел по трассе, по центральному шоссе, что разрезает пополам всю Колыму, но потом свернул куда-то в сторону. Дорога вилась между сопок, мотор все время храпел на подъемах; отвесные скалы с редким лиственным лесом и заиндевевшие ветки ивняка. Наконец, сделав несколько поворотов вокруг сопок, машина, идущая по руслу ручья, вышла на небольшую площадку. Здесь была просека, караульные вышки, а в глубине, метрах в трехстах, - косые вышки и темная масса бараков, окруженных колючей проволокой.

Дверь маленькой будочки-домика на дороге отворилась, и вышел дежурный, опоясанный револьвером. Машина остановилась, не глуша мотора.

Шофер выскочил из кабины и прошел мимо моего окна.

Вишь, как кружило. Истинно "Серпантинная".

Это название было мне знакомо, говорило мне больше, чем угрожающая фамилия Смертина. Это была "Серпантинная" - знаменитая следственная тюрьма Колымы, где столько людей погибло в прошлом году. Трупы их не успели еще разложиться. Впрочем, их трупы будут нетленны всегда - мертвецы вечной мерзлоты.

Старший конвоир ушел по тропке к тюрьме, а я сидел у окна и думал, что вот пришел и мой час, моя очередь. Думать о смерти было так же трудно, как и о чем-нибудь другом. Никаких картин собственного расстрела я себе не рисовал. Сидел и ждал.

Наступали уже сумерки зимние. Дверь "ворона" открылась, старший конвоир бросил мне валенки.

Обувайся! Снимай бурки.

Я разулся, попробовал. Нет, не лезут. Малы.

В бурках не доедешь, - сказал рябой.

Рябой швырнул валенки в угол машины.

Поехали!

Машина развернулась, и "ворон" помчался прочь от "Серпантинной".

Вскоре по мелькающим мимо машинам я понял, что мы снова на трассе.

Машина сбавила ход - кругом горели огни большого поселка. Автобус подошел к крыльцу ярко освещенного дома, и я вошел в светлый коридор, очень похожий на тот, где хозяином был уполномоченный Смертин: за деревянным барьером возле стенного телефона сидел дежурный с пистолетом на боку. Это был поселок Ягодный. В первый день путешествия мы проехали всего семнадцать километров. Куда мы поедем дальше?

Дежурный отвел меня в дальнюю комнату, которая оказалась карцером с топчаном, ведром воды и парашей. В двери был прорезан "глазок".

Я прожил там два дня. Успел даже подсушить и перемотать бинты на ногах - ноги в цинготных язвах гноились.

В доме райотдела НКВД стояла какая-то захолустная тишина. Из своего уголка я прислушивался напряженно. Даже днем редко-редко кто-то топал по коридору. Редко открывалась входная дверь, поворачивались ключи в дверях. И дежурный, постоянный дежурный, небритый, в старой телогрейке, с наганом через плечо - все выглядело захолустным по сравнению с блестящим Хаттынахом, где товарищ Смертин творил высокую политику. Телефон звонил редко-редко.

Да. Заправляются. Да. Не знаю, товарищ начальник.

Хорошо, я им передам.

О ком тут шла речь? О моих конвоирах? Раз в день, к вечеру, дверь моей камеры раскрывалась, и дежурный вносил котелок супу, кусок хлеба.

Это мой обед. Казенный. И приносил ложку. Второе блюдо было смешано с первым, вылито в суп.

Я брал котелок, ел и вылизывал дно до блеска по приисковой привычке.

На третий день дверь открылась, и рябой боец, одетый в тулуп поверх полушубка, шагнул через порог карцера.

Ну, отдохнул? Поехали.

Я стоял на крыльце. Я думал, что мы поедем опять в утепленном тюремном автобусе, но "ворона" нигде не было видно. Обыкновенная трехтонка стояла у крыльца.

Я послушно перевалился через борт.

Молодой боец влез в кабину шофера. Рябой сел рядом со мной. Машина двинулась, и через несколько минут мы очутились на трассе.

Куда меня везут? К северу или к югу? К западу или к востоку?

Спрашивать было не нужно, да конвой и не должен говорить.

На другой участок передают? На какой?

Машина тряслась много часов и вдруг остановилась.

Здесь мы пообедаем. Слезай.

Мы вошли в дорожную трассовую столовую.

Трасса - артерия и главный нерв Колымы. В обе стороны беспрерывно движутся грузы техники - без охраны, продукты с обязательным конвоем: беглецы нападают, грабят. Да и от шофера и агента снабжения конвой хоть и ненадежная, но все же защита - может предупредить воровство.

В столовых встречаются геологи, разведчики поисковых партий, едущие в отпуск с заработанным длинным рублем, подпольные продавцы табака и чифиря, северные герои и северные подлецы. В столовых спирт здесь продают всегда. Они встречаются, спорят, дерутся, обмениваются новостями и спешат, спешат... Машину с невыключенным мотором оставляют работать, а сами ложатся спать в кабину на два-три часа, чтобы отдохнуть и снова ехать. Тут же везут заключенных чистенькими стройными партиями вверх, в тайгу, и грязной кучей отбросов - сверху, обратно из тайги. Тут и сыщики-оперативники, которые ловят беглецов. И сами беглецы - часто в военной форме. Здесь едет в ЗИСах начальство - хозяева жизни и смерти всех этих людей. Драматургу надо показывать Север именно в дорожной столовой - это наилучшая сцена.

Там я стоял, стараясь протискаться поближе к печке, огромной печке-бочке, раскаленной докрасна. Конвоиры не очень беспокоились, что я сбегу, - я слишком ослабел, и это было хорошо видно. Всякому было ясно, что доходяге на пятидесятиградусном морозе некуда бежать.

Садись вон, ешь.

Конвоир купил мне тарелку горячего супа, дал хлеба.

Но рябой пришел не один. С ним был немолодой боец (солдатами их еще в те времена не звали) с винтовкой и в полушубке. Он поглядел на меня, на рябого.

Ну, что же, можно, - сказал он.

Пошли, - сказал мне рябой.

Мы перешли в другой угол огромной столовой. Там у стены сидел, скорчившись, человек в бушлате и шапочке-бамлагерке, черной фланелевой ушанке.

Садись сюда, - сказал мне рябой.

Я послушно опустился на пол рядом с тем человеком. Он не повернул головы.

Рябой и незнакомый боец ушли. Молодой мой конвоир остался с нами.

Они отдых себе делают, понял? - зашептал мне внезапно человек в арестантской шапочке. - Не имеют права.

Да, душа из них вон, - сказал я. - Пусть делают, как хотят. Тебе что - кисло от этого?

Человек поднял голову.

Я тебе говорю, не имеют права...

А куда нас везут? - спросил я.

Куда тебя везут, не знаю, а меня в Магадан. На расстрел.

На расстрел?

Да. Я приговоренный. Из Западного управления. Из Сусумана.

Это мне совсем не понравилось. Но я ведь не знал порядков, процедурных порядков высшей меры. Я смущенно замолчал.

Подошел рябой боец вместе с новым нашим спутником.

Они стали говорить что-то между собой. Как только конвоя стало больше, они стали резче, грубее. Мне уже больше не покупали супа в столовой.

Проехали еще несколько часов, и в столовой к нам подвели еще троих - этап, партия, собирался уже значительный.

Трое новых были неизвестного возраста, как все колымские доходяги; вздутая белая кожа, припухлость лиц говорили о голоде, о цинге. Лица были в пятнах отморожений.

Вас куда везут?

В Магадан. На расстрел. Мы приговоренные.

Мы лежали в кузове трехтонки скрючившись, уткнувшись в колени, в спины друг друга. У трехтонки были хорошие рессоры, трасса была отличной дорогой, нас почти не подбрасывало, и мы начали замерзать.

Мы кричали, стонали, но конвой был неумолим. Надо было засветло добраться до "Спорного".

Приговоренный к расстрелу умолял "перегреться" хоть на пять минут.

Машина влетела в "Спорный", когда уже горел свет. Пришел рябой.

Вас поместят на ночь в лагерный изолятор, а утром поедем дальше.

Я промерз до костей, онемел от мороза, стучал из последних сил подошвами бурок о снег. Не согревался. Бойцы все искали лагерное начальство. Наконец через час нас отвели в мерзлый, нетопленный лагерный изолятор. Иней затянул все стены, земляной пол весь оледенел. Кто-то внес ведро воды. Загремел замок. А дрова? А печка?

Вот здесь в эту ночь на "Спорном" я отморозил наново все десять пальцев ног, безуспешно пытаясь заснуть хоть на минуту.

Утром нас вывели, посадили в машину. Замелькали сопки, захрипели встречные машины. Машина спустилась с перевала, и нам стало так тепло, что захотелось никуда не ехать, подождать, походить хоть немного по этой чудесной земле.

Разница была градусов в десять, не меньше. Да и ветер был какой-то теплый, чуть не весенний.

Конвой! Оправиться!..

Как еще рассказать бойцам, что мы рады теплу, южному ветру, избавлению от леденящей душу тайги.

Ну, вылезай!

Конвоирам тоже было приятно размяться, закурить. Мой искатель справедливости уже приближался к конвоиру.

Покурим, гражданин боец?

Покурим. Иди на место.

Один из новичков не хотел слезать с машины. Но, видя, что оправка затянулась, он передвинулся к борту и поманил меня рукой.

Помоги спуститься.

Я протянул руки и, бессильный доходяга, вдруг почувствовал необычайную легкость его тела, какую-то смертную легкость. Я отошел. Человек, держась руками за борт машины, сделал несколько шагов.

Как тепло. - Но глаза были смутны, без всякого выражения.

Ну, поехали, поехали. Тридцать градусов. С каждым часом становилось все теплее. В столовой поселка Палатка наши конвоиры обедали последний раз. Рябой купил мне килограмм хлеба.

Возьми вот беляшки. Вечером приедем.

Шел мелкий снег, когда далеко внизу показались огни Магадана. Было градусов десять. Безветренно. Снег падал почти отвесно - мелкие-мелкие снежинки.

Машина остановилась близ райотдела НКВД. Конвоиры вошли в помещение.

Вышел человек в штатском костюме, без шапки. В руках он держал разорванный конверт.

Он выкрикнул чью-то фамилию привычно, звонко. Человек с легким телом отполз по его знаку в сторону.

В тюрьму!

Человек в костюме скрылся в здании и сейчас же явился.

В руках его был новый пакет.

Константин Иванович.

В тюрьму!

Угрицкий!

Сергей Федорович!

В тюрьму!

Симонов!

Евгений Петрович!

В тюрьму!

Я не прощался ни с конвоем, ни с теми, кто ехал вместе со мной в Магадан. Это не принято.

Перед крыльцом райотдела стоял только я вместе со своими конвоирами.

Человек в костюме показался на крыльце с пакетом.

Андреев! В райотдел! Сейчас я вам дам расписку, - сказал человек моим конвоирам.

Я вошел в помещение. Первым делом - где печка? Вот она - батарея центрального отопления. Дежурный за деревянным барьером. Телефон. Победнее, чем у товарища Смертина в Хаттынахе. А может быть, потому, что то был первый такой кабинет в моей колымской жизни.

Вверх по коридору уходила крутая лестница на второй этаж.

Недолго я ждал. Сверху спустился тот самый человек в костюме, который принимал нас на улице.

Идите сюда.

По узкой лесенке поднялись мы на второй этаж, дошли до двери с надписью: "Я. Атлас, ст. уполномоченный".

Садитесь.

Я сел. В крошечном кабинете главное место занимал стол. Бумаги, папки, списки какие-то.

Атласу было лет тридцать восемь - сорок. Полный, спортивного вида мужчина, черноволосый, чуть лысоватый.

Фамилия?

Андреев.

Имя, отчество, статья, срок?

Я ответил.

Атлас вскочил с места и обошел вокруг стола.

Прекрасно! С вами будет говорить капитан Ребров!

А кто такой капитан Ребров?

Начальник СПО. Идите вниз.

Я возвратился к своему месту около батареи. Размыслив над новостями, я решил заблаговременно съесть тот килограмм "беляшки", который мне дали конвоиры. Бак с водой и прикованная к нему кружка были тут же. Ходики на стене мерно тикали. В полудреме я слышал, как кто-то прошел мимо меня наверх быстрыми шагами, и дежурный разбудил меня.

К капитану Реброву.

Меня провели на второй этаж. Открылась дверь небольшого кабинета, и я услышал резкий голос:

Сюда, сюда!

Обыкновенный кабинет, чуть побольше того, где я был часа два назад. Стекловидные глаза капитана Реброва устремлены были прямо на меня. На углу стола стоял недопитый стакан чая с лимоном, обкусанная корочка сыра на блюдце. Телефоны. Папки. Портреты.

Фамилия?

Андреев.

Имя? Отчество? Статья? Срок? Юрист?

Капитан Ребров перегнулся через стол, приближая ко мне стеклянные глаза, и спросил:

Вы Парфентьева знаете?

Да, знаю.

Парфентьев был моим бригадиром в забойной бригаде на прииске еще до того, как я попал в бригаду Шмелева. Из Парфентьевской бригады меня перевели в бригаду Потураева, а оттуда - к Шмелеву. У Парфентьева я работал несколько месяцев.

Да. Знаю. Это мой бригадир, Дмитрий Тимофеевич Парфентьев.

Так. Хорошо. Значит, Парфентьева знаете?

Да, знаю.

А Виноградова знаете?

Виноградова не знаю.

Виноградова, председателя Далькрайсуда?

Не знаю.

Капитан Ребров зажег папиросу, глубоко затянулся и продолжал разглядывать меня, думая о чем-то своем. Капитан Ребров потушил папиросу о блюдце.

Значит, ты знаешь Виноградова и не знаешь Парфентьева?

Нет, я не знаю Виноградова...

Ах, да. Ты знаешь Парфентьева и не знаешь Виноградова. Ну, что ж!

Капитан Ребров нажал кнопку звонка. Дверь за моей спиной открылась.

В тюрьму!

Блюдечко с окурком и недоеденной корочкой сыра осталось в кабинете начальника СПО на письменном столе справа, возле графина с водой.

Глубокой ночью конвоир вел меня по спящему Магадану.

Шагай скорее.

Мне некуда спешить.

Поговори еще! - Боец вынул пистолет. - Застрелю, как собаку. Списать нетрудно.

Не спишешь, - сказал я. - Ответишь перед капитаном Ребровым.

Иди, зараза!

Магадан - город маленький. Вскоре мы добрались до "Дома Васькова", как называется местная тюрьма. Васьков был заместителем Берзина, когда строился Магадан. Деревянная тюрьма была одним из первых магаданских зданий. Тюрьма сохранила имя человека, который строил ее. В Магадане давно построена каменная тюрьма, но и это новое, "благоустроенное" здание по последнему слову пенитенциарной техники называется "Домом Васькова".

После кратких переговоров на вахте меня впустили во двор "Дома Васькова". Низкий, приземистый, длинный корпус тюрьмы из гладких тяжелых лиственничных бревен. Через двор - две палатки, деревянные здания.

Во вторую, - сказал голос сзади. Я ухватился за ручку двери, открыл дверь и вошел. Двойные нары, полные людьми. Но не тесно, не вплотную. Земляной пол. Печка-полубочка на длинных железных ногах. Запах пота, лизола и грязного тела.

С трудом я вполз наверх - теплее все-таки - и пролез на свободное место.

Сосед проснулся.

Из тайги?

Из тайги.

Со вшами?

Со вшами.

Ложись тогда в угол. У нас здесь вшей нет. Здесь дезинфекция бывает.

"Дезинфекция - это хорошо, - думал я. - А главное - тепло".

Утром кормили. Хлеб, кипяток. Мне еще хлеба не полагалось. Я снял с ног бурки, положил их под голову, спустил ватные брюки, чтобы согреть ноги, заснул и проснулся через сутки, когда уже давали хлеб и я был зачислен на полное довольствие "Дома Васькова".

В обед давали юшку от галушек, три ложки пшенной каши. Я спал до утра следующего дня, до той минуты, когда дикий голос дежурного разбудил меня.

Андреев! Андреев! Кто Андреев?

Я слез с нар.

Выходи во двор - иди вот к тому крыльцу.

Двери подлинного "Дома Васькова" открылись передо мной, и я вошел в низкий, тускло освещенный коридор. Надзиратель отпер замок, отвалил массивную железную щеколду и открыл крошечную камеру с двойными нарами. Два человека, согнувшись, сидели в углу нижних нар.

Я подошел к окну, сел.

За плечи меня тряс человек. Это был мой приисковый бригадир Дмитрий Тимофеевич Парфентьев.

Ты понимаешь что-нибудь?

Ничего не понимаю. Когда тебя привезли?

Три дня назад. На легковушке Атлас привез.

Атлас? Он допрашивал меня в райотделе. Лет сорока, лысоватый. В штатском.

Со мной он ехал в военном. А что тебя спрашивал капитан Ребров?

Не знаю ли я Виноградова.

Откуда же мне его знать?

Виноградов - председатель Далькрайсуда.

Это ты знаешь, а я - не знаю, кто такой Виноградов.

Я учился с ним.

Я начал кое-что понимать. Парфентьев был до ареста областным прокурором в Челябинске, карельским прокурором. Виноградов, проезжая через "Партизан", узнал, что его университетский товарищ в забое, передал ему деньги, попросил начальника "Партизана" Анисимова помочь Парфентьеву. Парфентьева перевели в кузницу молотобойцем. Анисимов сообщил о просьбе Виноградова в НКВД, Смертину, тот - в Магадан, капитану Реброву, и начальник СПО приступил к разработке дела Виноградова. Были арестованы все юристы-заключенные по всем приискам Севера. Остальное было делом следовательской техники.

А здесь мы зачем? Я был в палатке...

Нас выпускают, дурак, - сказал Парфентьев.

Выпускают? На волю? То есть не на волю, а на пересылку, на транзитку.

Да, - сказал третий человек, выползая на свет и оглядывая меня с явным презрением.

Раскормленная розовая рожа. Одет он был в черную дошку, зефировая рубашка была расстегнута на его груди.

Что, знакомы? Не успел вас задавить капитан Ребров. Враг народа...

А ты-то друг народа?

Да уж, по крайней мере, не политический. Ромбов не носил. Не издевался над трудовыми людьми. Вот из-за вас, из-за таких, и нас сажают.

Блатной, что ли? - сказал я.

Кому блатной, а кому портной.

Ну, перестаньте, перестаньте, - заступился за меня Парфентьев.

Гад! Не терплю!

Загремели двери.

Около вахты толклось человек семь. Мы с Парфентьевым подошли поближе.

Вы что, юристы, что ли? - спросил Парфентьев.

А что случилось? Почему нас выпускают?

Капитан Ребров арестован. Велено освободить всех, кто по его ордерам, - негромко сказал кто-то всеведущий.

Игорь П. – обычный з/к, не политический, не экономический. Осужден за кражу, разбой и покушение на убийство. Получил 16 лет по УК РФ. Его подруга детства, Алена Шпак, переписывается с Игорем, задавая вопросы про лагерный быт, отношение к жизни и «особенности» сидельцев.

Фото обложки: Bruce Davidson

Когда ты из Гомеля, нет ничего удивительного в том, что одна часть твоих старых знакомых – рок-музыканты, а другая – сидельцы, бывшие или нынешние. Гомель – это белорусский Брюгге, в котором можно не просто залечь на дно, на этом дне можно пролежать всю свою жизнь. Если мать уходит гулять на 9 месяцев и оставляет в закрытой квартире умирать новорождённого – это в Гомеле. Если где-то обнаружат плантацию двухметровой конопли – не удивляйтесь, это скорее всего там же. Есть в городе над Сожем такие места, как Сельмаш и Монастырёк, или озеро Бобриха. В Гомеле люди могут уйти на работу и всплыть через пару месяцев там, где Ипуть впадает в Сож. Один городской бард спел такую песню: «Если мне уготована жизнь в провинции – это лучше, чем смерть в Освенциме. Из амбиций только эрекция, знаешь, – а весной здесь почти Венеция».

С Игорем мы тоже познакомились в Гомеле, много лет назад, тогда он еще ребёнком гостил у бабушки в каждое лето. Общались, гуляли общей компанией. Тогда он был обычным гопником, таких было целое поколение: веселым и не злым. Но дети вырастают, и жизнь идёт. Через какое-то время связь пропала, мы потерялись. Недавно стало известно, что Игорь сидит в тюрьме. Через места не столь отдалённые прошли многие парни нашего района, города, общие друзья. Красной нитью зона проходит по Гомелю и затрагивает очень многие семьи. Эта история не уникальная, и не единственная в своём роде, не морально-поучительная, и всё же она имеет право на жизнь.

На эту тему: «В тюрьме сидят неудачники». Смотрим фильм Das Experiment с бывшим заключенным

Игорь совершил преступление и получил срок – 16 лет строго режима в российской тюрьме. Получил заслужено, и вроде как, всё справедливо. Он не «политический» и не «экономический». Самый обычный – «уголовный» осужденный. Если он умрёт в тюрьме, никто, кроме его матери, об этом не узнает. Эта история – не исповедь и не откровение – это одно большое письмо Игоря мне, собранное из многочисленных мелких. Когда он выйдет из тюрьмы, на дворе будет 2021.

Детство Игоря

«Я начну с самого начала – с детства. Тридцать лет назад я родился в самой обычной семье. Мама, папа, все дела. Отец нас бросил, когда мне было три года, мать отвозила меня к бабушке на всё лето – в Гомель. Когда мне нужно ответить на вопрос о национальности, я всегда раздумываю – половина моей жизни прошла в Беларуси. Сейчас уже плохо помню детство: «голова отбита», сколько раз было сотрясение мозга, не могу даже точно сказать. В семье я всегда был лишним человеком, поэтому максимально старался не мешать матери жить.

Первые мои уроки «анатомии» получил от неё, будучи первоклассником. Мать водила мужиков, и особо не интересовалась, видел я там что-то, понимал… Могла уйти на два дня, оставив мне какой-то еды – сам грел, потом ел. Помню, пошёл к соседу, просил помочь свет включить, когда пробки выбило, он спросил: где мать? Я ответил: «Ушла». А он так, на синем глазу: «******** [займется сексом] и вернётся». Так я понял всё о женской душе. У меня не было детства как такового, это я уже сейчас осознал. Мать меня терпела рядом.

Я сразу стал взрослым и хулиганистым. К 5-му классу начал прогуливать школу, дрался, курил, пил. В школе обязали ходить в детскую комнату милиции, там узнал, что если «продолжу в том же духе» – попаду на «малолетку». Это такая «зона» для несовершеннолетних преступников. Боялся этого, но сильно не верил, что так может быть. С 7-го по 9-ый класс в школе бывал редко – сачковал. Чтобы от меня поскорее избавиться, мне нарисовали тройки и отпустили с чистой совестью поступать в профтехучилище.

Отрочество

В 14 лет я ушел из дома и начал водить машину без прав. Мать плакала, кричала, просила вернуться – но ничего во мне не откликалось на это. Помню, как приехал тогда к бабушке и колесил на машине друга по Гомелю. Я был тогда королём. Стащишь кошелек в очереди у девчонок на глазах – всё, ты герой. Во сколько начал воровать, не помню уже. Но к 9-му классу уже хорошо знал «за тычок»: ну, как украсть кошелек, ювелирку по мелочи, а потом пошли мобильники. Когда понял, что этого мало – переключился на угоны.

На 14-тилетие друзья подарили мне «шлюху», она была, по моим тогдашним меркам, старая и достаточная страшная. Ей было лет 30. Вся перекрашеная, без передних зубов. Я на пацанов наехал: вы чё, говорю, она ж без зубов! Они ржут, за животы держатся, говорят – зато не покусает. С ней я стал мужчиной в полном смысле этого слова. От неё пахло немытым телом, какими-то едкими духами и перегаром.

В 2000-х все хотели быть бандитами – это в воздухе было. На учёбу откровенно забивал, как-то чудом закончил училище – получил рабочую специальность. Я – «путеец» по специальности, специалист по путям. Каких только «путей» не было в моей жизни. По «основной» воровской специальности умел так много, что у меня было две насущные альтернативы – сесть в тюрьму или уйти в армию. Я выбрал пойти служить. Ведь здоровый был, не такой как сейчас, и зубы все были на месте. Прошел все медкомиссии и попал в десант.

Второе хорошее воспоминание после «старой шлюхи» – прыжки с парашютом. Хотя в армии многое было нельзя, если бы мог тогда сравнить ее с зоной, переживал бы по этому поводу меньше.

Я не умел никогда жить по уставу: ни в школе, ни в армии. Только в зоне научился.

Юность

Из армии я вернулся с твердым ощущением, что мне всё можно, и мне нужно срочно наверстать упущенное. И дальше пошло-поехало. Я хотел жить красиво, и сейчас хочу, а кто не хочет? На заводе работать мне не хотелось, но разве много заработаешь в небольшом городке Смоленской области, придя после армии? Помню, приехал к бабушке, думал, а может в Беларуси осесть? По Гомелю такие машины ездили, на которые, сразу видно, не простые рабочие, врачи или учителя заработали. И кабаки, типа «Савалан» или «Немо» (вроде так назывались), где за вечер люди пропивали и проедали месячные зарплаты «обычного» человека... Я не Робин Гуд, и то, что мы забирали у «богатых», «бедным» не раздавали, факт. Но все мои «потерпевшие» – те ещё «молодцы», по справедливости заслуживающие не меньше моего.

В 2003-2006-й годы были урожайными на посадки. Тогда сажали всех за организованную преступность – а на деле, большинство обычных ребят, не «при делах», сели для массовости. Меня «закрыли» в 2005 году. Сел я по статьям: 158, 162, 105 УК РФ… не нужно было быть ясновидящим, чтобы прикинуть срок, и все-таки когда на суде услышал приговор – не мог смириться. Мне дали много – 16 лет. Мои статьи считаются «тяжкими» и «особо тяжкими», подробности преступления – это дело следствия, не буду в них вдаваться. О преступлении хотел бы сказать одно: свобода не стоит ни денег, ни мести, ни других мотивов. Тогда этого не понимал. Чужая жизнь – пусть это жизнь бесполезной твари, мрази – она чужая, и ей нельзя распоряжаться.

«На крытке»

Понимание того «что» я сделал, пришло не в СИЗО, пока шло предварительное следствие, а уже гораздо позже – в тюрьме. До того, как попасть на зону, я почти четыре года провёл на крытке. Крытка – клетка с выходом в клетку. Ты выходишь из камеры гулять «во дворик», а над тобой сверху тоже решетки. В хате (в камере – прим. KYKY ) было четыре человека. На крытке проще жить, чем на зоне. Хоть вроде и для здоровья хуже, но гораздо проще приспособиться.

На эту тему: Инфографика. Где лучше кормят: в школе или тюрьме

Я отсидел большую половину срока, но не раскаиваюсь в том, что сделал. Спросить любого сидельца, не для анкеты, не для протокола – каждый скажет, что сидит незаслуженно. Я не оправдываю маньяков, насильников, убийц, и разного толка беспредельщиков, но просто на большинство преступлений люди идут от безвыходности, а на другие – от больной головы. Вся «бытовуха» – это что? Водка и психозы, разве нет? А сколько «мрази» на свободе? Сколько при должностях и разного толка регалиях?

На зоне сидит много клинических идиотов и наркоманов. «Нариков» нужно просто лечить, а «лагерь» – это не для лечения. Сел больным – выйдешь полностью непригодным к жизни. Я лично считаю, что 20% обитателей любого лагеря можно смело сразу сжечь, они всё равно бесполезные. Ну а остальные – овощи, и таковыми их вырастила не зона. Именно 80% выбирают президентов, берут ипотеку, ходят всю жизнь на бессмысленную работу, рожают детей с бабами, которых не любят и не хотят, растят внуков. Они 80% что на зоне, что вне зоны.

Короче, на зоне те же мужики, что и на воле, они ж с воли сюда приходят, и не из церковного хора.

В лагере

Я не люблю слово «зона», мне нравится слово «лагерь» – всё зависит от того, «кем» и «как» ты сидишь. Мой лагерь «красный», но при наличии хорошо подвешенного языка и денег, всегда можно найти «ноги» – того, кто будет носить передачи. Запретные передачи заходят через сотрудников, если кто-то говорит, что такого нет – просто врёт. По сути, весь бывший совок – это лагерь, с местными особенностями. Так, Беларусь – большая «красная зона», у вас Батька всех за яйца держит, а Россия – она большая, где-то показательно «красная», где-то до одури «чёрная». Я не скажу тебе, на какой зоне легче сидеть простому мужику. Легче просто не сидеть.

На современных зонах, как «красных», так и «черных», есть мобильная связь – легальная и нелегальная. Она тоже заходит «ногами». Интернет – это в целом хорошо, бывает, помогает найти старых знакомых, с которыми у тебя есть общие воспоминания, чтоб мозгу за что-то зацепиться. Это всегда приятно. Я не всем говорю, где нахожусь сейчас.

Часто просто смотрю фотки, интересно как жизнь у кого сложилась. Не каждому напишешь «Вконтакте»: «Привет, мне дали пятнаху по 105-той, а как ты?…»

Наличие телефона с интернетом наделяет тебя возможностью «подсмотреть» на волю, но не решает никаких проблем. Теперь ты уже не просто сидишь, ты боишься «шмонов», в смысле обысков. Придёт смена, которая денег не берет, и всё – пиши пропало. Твой телефон «отшманают» и продадут в другой отряд. Ты потеряешь иллюзию свободы. А больше, чем иллюзии, у многих и нет. Я стараюсь ничего не сохранять в телефоне, чтобы потом не переживать, если «отшманают». Зона научила меня не привязываться к вещам, и к людям. Каждый сам за себя.

На эту тему: «Законы принимаются в расчёте на худших из нас. А может, так правильно?»

Наш лагерь представляет собой огороженный периметр. Про тюремный пейзаж я бы сказал одно слово – «сучий», вот просто суки его сделали, по-другому не скажешь. Раньше забор, который непосредственно зону огораживал, был приемлемый. А теперь такой высокий, что я не вижу деревьев. Ничего нет. Иногда только по тому, какой ветер, снег или дождь, можно понять, какая пора года – все всегда одинаково. У нас под бараком есть большая ямина, когда дождь – там всегда грязь, уже несколько лет её не закопают никак. А так… кругом асфальт, проволока, заборы, которые огораживают «периметр», выкрашены синим. Тоска.

Быт

Практически посередине лагеря – церковь. Её видно из окна некоторых бараков. Я хожу в церковь, но верю во что-то своё. Когда мне бывает очень плохо, помогает. Еще хожу в библиотеку, тренажёрки у нас больше нет. Зато есть «лен» комната, где можно смотреть телевизор, но там идёт только два канала. Мне тоскливо от этого, я не хожу смотреть.

Вот пару дней назад был конкурс самодеятельности. Не знаю никого тупее, чем те, кто проводит эти конкурсы, или те, кто в них участвует. Зэки читают там свои стихи и поют песни, это специфическое творчество, хотя многие и на воле таким увлекаются. Когда они выйдут, никому это не будет интересно – а тут можно блеснуть. Я ненавижу это всё: четки, нарды, рисунки, картины – все эти «презенты с зоны», но это способ не сойти с ума. Многие работают на промке, просто чтобы забыться.

Я не работаю на «промке» осознано и принципиально. Западло мне, да. На промке зона производит столько всего, что мы точно могли бы жить на «самоокупаемости». На сайте колонии реклама есть: костюм зимний для сотрудников УИС, изделия из дерева, металла, ритуальные изделия. Да мы икру должны есть! А зачем мне работать в карман хозяину? Вопрос.

Сон

Самый хороший способ «ускорить» срок – спать. Все сидельцы в этом знают толк, спишь – срок идёт. Днём спать нельзя, запрещено правилами. В зависимости от смены, это может по-разному закончиться. Но все спят.

Первое время после того, как меня «закрыли», у меня сны были перемешаны с реальностью, я не понимал, что на самом деле, что нет. Сейчас часто вижу арест, потом СИЗО, суд. Иногда просто сплю без снов. Или вытягиваю из себя приятные воспоминания, думаю о них и засыпаю. Когда получаешь что-то с воли на телефон, всегда приятно, даже если это хрень типа «сладких снов». Иногда сплю стоя, с открытыми глазами, например, во время проверки – это такой сэйв-мод, пока весь лагерь пересчитают по головам. В любую погоду мы стоим на проверке – жара, мороз, а мы стоим на проверке одетые «по уставу».

Я понимаю, что сотрудники делают просто свою работу, но они её делают… с особым пристрастием… Тёплая одежда типа свитера или спортивного костюма – это «запрет», но зимой, когда холодно, я ношу это под «формой», как правило, проканывает.

Система здравоохранения в российской тюрьме работает как Спарта – больным и слабым здесь не место. Не можешь выжить – просто сдохни, вот и всё. Утрирую, сдохнуть не дадут конечно, на туберкулез проверяют раз в год, но вот если зуб болит – всё, лезь на стену, никаких лекарств не дадут. Их нет, и дело не в том, положено или нет, их физически нет в медчасти. Зубы рвут, а лечить – не лечат. «Большесрочники», вроде меня, все выходят без зубов. Температура? Насморк? Это вообще не беда. У меня язва, и это никого тут не беспокоит.

Мой самый любимый день в лагере – пятница. По пятницам у нас «баня», но это не такая баня, где веничком можно париться, это просто слово такое. Мы моемся все вместе – идёт пар, как в бане.

Секс

На эту тему: «Уточка», «крапивка» и «вечный вход». Как я сходила на тренинг по оральному сексу

На зоне, как в Советском Союзе, секса как бы нет, и он как бы есть. Те, кто ходит на ДС (длительные свидания – прим. KYKY ), по закону могут заниматься сексом каждые три месяца, если нет никаких нарушений режима. Если есть, то первое чем можно шантажировать сидельца – передачи и свидания. Все это касается тех, кто имеет зарегистрированные отношения, либо может доказать факт совместного сожительства на воле.

Раз в три месяца – много это или мало для молодых мужчин? Конечно мало, но к некоторым просто никто не приезжает. И тогда – что раз в три месяца, что раз в год – никакой разницы. В моём бараке двухэтажные шконки (кровати – прим. KYKY ), если кому-то очень нужно «побыть одному», просветы между шконками завешивают одеялами и полотенцами – получается такой «танк»: тут, если фантазия богатая, то можешь ***** [заниматься сексом] кого хочешь – в своих мечтах. Туалет – тоже место для «этого».

Парни остаются парнями, у многих есть фото любимых девушек, жен, другие любят картинки из интернета, порно-ролики. Но от порно устаёшь, оно выматывает однообразием и фальшью. Десять лет смотреть порно – губительно для самой крепкой психики. Многие парни через телефон знакомятся в интернете с девчонками от скуки. Девочки в зоне ищут романтики, а какая здесь романтика? Я знаю людей, кто женился на таких «новых знакомых», есть даже слово «заоха» (от слова «заочница» – прим. KYKY ), оно многое выражает. Как правило, это «удобные браки» до конца отсидки: она дура ездит, возит ему продукты, развлечения и свою ***** [репродуктивную систему], а он заслуживает этого? Да почти всегда нет. Бывают исключения, но редко. Да и жены «ждут» по-разному, это ж понятно. Жизнь идёт, и она сейчас, а не завтра и не через десять лет. Вот я напишу кому-нибудь: «Давай приготовим вместе ужин, а потом будем есть его и до утра разговаривать, лет так через семь, подходит?» Есть биологические потребности – женщине нужен мужчина, это нормально.

Гомесексуализм на зоне не поощряется, это общеизвестно, но в семье не без урода, как говорят. И хоть сейчас «ножом и ***** [мужским половым органом]» не наказывают, но если уж кто-то сильно косячит, или если речь о «пресс-хате», то всякое бывает. Я не встречал открытых геев в зоне, но не исключаю, что и такое бывает.

Строгач

Мой день всегда одинаковый – режим же, строгач называется. Утром побудка, проверка, завтрак, проверка, обед, проверка, ужин, проверка, отбой – проверка, бывает несколько проверок ночью, бывают внеплановые «шмоны». Зона – это не пионерский лагерь, здесь всё бывает. Осуждённых бьют, я тут Америку не открою. «Наказывают», как они любят говорить. А чего нас наказывать? Мы и так уже наказание отбываем.

Мы для них не люди, мы «зэки», «шлак», «зэчьё». А на деле, между многими сидельцами и сотрудниками разницы нет, переодень и поменяй местами – всё будет так же: «чёрные» будут валить «красных».

Меня уже не пугают изоляторы: ШИЗО, ПКТ, СУС, ЕПКТ – а вот голова отбита, и она болит. Не любим мы друг друга с «мусорами» и не понимаем. Задачи у нас разные. Но если про такие вещи писать на волю и с воли «кипишить» – сидельцу будет только хуже. С теми, кто «активно борется», администрации проще всего попрощаться. Будешь создавать много проблем – быстро поедешь этапом на другую зону, где гарантированно лучше не будет.

Кормят нас невкусно. Чем именно кормят, лучше не знать. Смог проглотить – молодец. Не смог – уходишь голодный. Иногда мне кажется, что я забыл вкус нормальной человеческой еды. Я все стараюсь «закурить» чтобы вкуса не чувствовать. Хотя есть и вкусняшки – гороховый суп, например. Подозреваю, что его варят из брикетов, из которых уже не украдёшь ничего. На завтрак нам дают каши непонятные, это называется «сечка» – размазня из непонятно чего. Чай дают, но это помои. Чай, кофе, сигареты и шоколадные конфеты – вот единая тюремная валюта. Когда с воли «заходит грев» – мы шикуем.

На эту тему: Семь острых заболеваний белорусского общества

Мы все – спецконтингент. «Блатные», «мужики» – разные, как и на воле, зона просто помогает «определиться». Каким ты был, таким и остаёшься. Козлами и суками не становятся – к этому генетическая предрасположенность: тут либо «да», либо «нет». Кто был приспособленец и разводила, таким и выйдет. Кто сел за изнасилование или педофилию, а потом записался «в козлы», чтобы «печеньки» от администрации получать, – выйдет насильником, умеющим приспосабливаться и мимикрировать.

Сотрудники – это тоже спецконтинент. Я, например, не смог бы бить человека дубинкой по голове, когда он на коленях стоит на земле, накрыв голову руками, и даже глаз не поднимает. У них это называется «обратить особое внимание» на того или другого осужденного. «Олеником, суки», «так вас всех, мрази», – для этого тоже нужен талант, призвание и поэтический слог. Я б так не смог, однозначно. Хотя сейчас, говорят, лучше стало: нет «расконвойки», если ты не совсем конченный, то жить на зоне и выжить можно.

Зону можно сравнить с армией по многим параметрам, и даже со школой и садиком, с поправкой на «особенности» сидельцев.

Напоследок

Коротко скажу: нет никаких понятий в современном лагере в том виде, как в кино показывают. Есть одно понятие – выжить. Большая половина моего срока пройдена, и чем ближе к «звонку», тем медленнее тянется время. Я стал раздражительный… осени не вижу из-за высокого забора, желтых листьев. А так – всё хорошо».

Заметили ошибку в тексте – выделите её и нажмите Ctrl+Enter

Лагерный быт

После ноября 1937 года от НКВД поступило предписание: всех «врагов народа», то есть осужденных по статье 58 и осужденных Тройками, - СОЭ (социально опасный элемент), КРА (контрреволюционная агитация), КРД (контрреволюционная деятельность), КРТД (контрреволюционно-троцкистская деятельность) и т. д. - использовать только на тяжелых физических работах. Работы эти разделялись у нас на конвойные и бесконвойные. Конвойные - это когда группу людей выводили на работы, обычно земляные, под охраной конвоя.

Люди долбили ломами и кирками мерзлую землю или глину, которая совершенно не поддавалась ударам, отскакивали лишь крошечные кусочки.

Отогреваться было негде, и мороз заставлял все время двигаться. Охранники тоже мерзли, хотя были одеты несравненно теплее нас, и от злобы и скуки щелкали затворами, орали или били прикладами слабых или тех, кого почему-либо особенно невзлюбили.

Особенно плохо было, если конвойным оказывался службист хохол, мордвин или чуваш. Эти старались выслужиться: за застреленного «при попытке к бегству» полагалась награда.

По счастью, мне в конвойных командах пришлось быть мало. Скоро из нас, работавших в Управлении, сколотили несколько бесконвойных команд. На место работы нас разводили, а там мы работали под ответственность бригадира-заключенного.

Одна из таких бригад, в которой я работал, занималась раскорчевкой пней и заготовкой песка в пойме реки Мякит, в полукилометре от поселка. В эту бригаду входили: А. В. Маковский, бывший секретарь Украинской академии наук, лет сорока - сорока пяти. Это был очень мягкий, музыкальный человек, поэтически влюбленный в свою Украину. Он был широко образован и за это преследовался властями. Сидел он за «связь с Ватиканом».

Эта «связь» заключалась в том, что библиотека Академии, как и все крупные библиотеки, имела налаженный обмен книгами со многими академиями мира, в том числе и со знаменитой Ватиканской библиотекой. Это было традицией, однако именно за получение заграничных книг для Академии Маковского и посадили.

Вторым был Рабинович - из французских евреев. Он работал переводчиком и гидом в «Интуристе», был журналистом, сам походил на француза - был очень веселым и общительным. Он сидел из-за известного французского писателя Андре Жида. Андре Жид был в Африке и выпустил книгу о Конго, в которой рассказывал о бесчеловечной эксплуатации негров, колониализме, бесправии, работорговле в колониях и т. д. Поэтому он у нас был зачислен в прогрессивные писатели, и в 1936 году его пригласили в Москву. Гидом и переводчиком ему назначили Рабиновича. А. Жид должен был осмотреть нашу страну и познакомиться с переменами, которые произошли здесь за время советской власти.

Однако от предложенной ему программы осмотров заводов и строек он отказался, заявив, что его как писателя в первую очередь интересуют люди. Он когда-то до революции был на Кавказе и выразил желание поехать в Сванетию - как он знал, наиболее глухой уголок Кавказа.

Рабинович его сопровождал в этой поездке. Когда они забрались далеко в горы, на дороге в один из аулов, где предполагалась ночевка, вдруг им навстречу появляется делегация крестьян-горцев, которые на бархатном красном полотнище несли… цитаты из последней книги А. Жида на великолепном французском языке. Устраивая это «мероприятие», наши явно перестарались, и писатель, болезненно чувствительный ко всякой фальши и показухе, остановил машину, распрощался со встречавшими и заявил: «Мне все понятно, смотреть здесь больше нечего», после чего повернул обратно. На обратном пути он уже вел себя совсем иначе, и все его внимание было сосредоточено на наблюдении за тем, как слова о «счастливой и радостной жизни» расходятся с этой самой жизнью.

Все же, видимо желая благополучно выбраться из СССР, он послал благодарность правительству и даже воскурил фимиам тов. Сталину.

А как только он оказался во Франции, так немедленно выпустил книгу о своих впечатлениях и наблюдениях, в которой разоблачил и высмеял лживость наших газет и вообще вылил на нас целые ушаты грязи. В этом у него уже был опыт, так как примерно таким же путем ему удалось благополучно унести ноги из Африки. Будучи там, он сумел поладить и с продажными вождями, и с палачами-колонизаторами, а когда выбрался оттуда - показал всему миру их истинное лицо и жестокость.

Такого коварства Сталин простить, конечно, не мог. Однако Андре Жид был вне пределов досягаемости НКВД, поэтому в качестве козла отпущения был принесен в жертву Рабинович.

Третьим был Эдуард Эдуардович Пукк-Пукковский, эстонец, военный моряк. Он окончил институт им. Лесгафта и руководил занятиями физкультурой на военных судах. Он был лет на пять - семь старше меня, хорошо развит физически, очень начитан и вообще был человеком высокой культуры. На «материке» у него остались молодая жена с маленьким сыном, которых он очень любил. После его ареста ее выселили из Кронштадта, и она попала куда-то в Кустанай. Посадили за то, что у него были родственники в Эстонии. (Эстония являлась тогда самостоятельным государством.)

В первое время с нами был также военврач Марк Гланц - молодой жизнерадостный еврей, очень остроумный и находчивый, хотя далеко не такой образованный, как остальные. Он служил в Монголии и на Дальнем Востоке, а посадили его за то, что он выразил удивление и сомнение в виновности одного очень популярного командира, которого арестовал НКВД.

Бригадиром и нештатным учетчиком у нас и у еще одной бригады числился одессит А. Винглинский - не то поляк, не то еврей, а может быть, помесь обоих. Это была довольно жалкая и гнусная личность.

До ареста он работал каким-то чиновником в порту, по-видимому, имел отношение к складам и погрузке, хотя выдавал себя за инженера. Никаких инженерных знаний у него, конечно, не было, и, хотя он считал себя интеллигентом, в голове у него был сумбур из обрывков чего-то услышанного, портовых терминов, медицинских словечек и т. п. Он страшно боялся физического труда, мороза и, конечно, драки. Поэтому с нами он почти не был и если брался за лопату или лом, то только на глазах начальства или в случае крайней необходимости и при первой возможности исчезал в контору «оформлять наряды».

В конторе его терпели, потому что под этим соусом он делал разную канцелярскую работу и за вольняшек - готовил табели, ведомости, списки, требования и т. д. До приказа о снятии он работал в Управлении автотранспорта сметчиком.

Я органически не переносил всяческого угодничества и раболепия, поэтому при каждом удобном случае выказывал свое презрение к Винглинскому за унизительное отсутствие чувства собственного достоинства. Мы жили в одном бараке, и я не мог удержаться, чтобы не изводить его. Помню, например, такой случай: Винглинский каким-то образом узнал, что вольняшки в поселке нуждаются в сапожном креме - купить его было негде, а начальство хотело ходить в начищенных сапогах и ботинках. Так он побежал в Управление и стал предлагать свои услуги по изготовлению этого крема. Кончилось все тем, что его услуги почему-то не были приняты, зато я нарисовал на листе бумаги ему диплом «лизателя сапог и изобретателя ваксы».

В центре диплома был блестящий сапог, поставленный на сапожную щетку, а носок сапога облизывал Винглинский.

Этот диплом мы ему прибили на стенку над его местом на нарах в бараке.

Не помню, кто из великих писателей сказал: «Если раб, которого бьют, заслуживает сожаления, то раб, который целует бьющую его руку, - существо презренное».

Винглинский был рабом, целующим руку бьющего.

Вскоре нашу «ученую» бригаду расформировали, и я попал на заготовку дров. Настоящего леса поблизости давно уже не было, оставались остатки вырубок, редколесье.

Работу очень осложнял глубокий рыхлый снег. Вследствие отсутствия оттепелей и ветров, снег на Колыме был какой-то особенный: он почти не слеживался, а лежал воздушной массой, более всего похожей на пух. По этому снегу нельзя было ходить, даже проваливаясь, - приходилось не то ползти, не то плыть по пояс и даже глубже. И так от дерева к дереву - а они стояли редко.

Рубить тонкие деревья невыгодно - из них не получались «кубометры», а работы очень много. К каждому дереву нужно было подойти по глубокому снегу, обтоптать снег вокруг него, спилить, разделить на двухметровые бревна, обрубить сучья, потом перетаскать все эти бревна на своих плечах к одному месту и сложить для замера.

Работа эта была очень тяжелой, к концу дня я испытывал такое чувство, будто кости в тазу выходят из суставов. Хорошо еще, если была махорка. За всю эту работу полагалось полкило хлеба в день, утром селедка, в обед рыбная баланда с мерзлой картошкой и каша без масла. Вечером опять давали баланду или селедку.

Мы работали без обеда - по свету - и поэтому получали то, что оставалось от обеда.

О том, чтобы выполнить норму, не могло быть и речи. А к тем, кто не выполнял, применялись наказания: паек сокращался до 400 граммов хлеба, не давали табак и посылали в штрафные конвойные работы.

К счастью, нам тут помогли урки (блатари, воры).

Тут нужно туфту заложить! - научил меня один напарник.

Вот смотри, как надо делать. - И мы начали «закладывать туфту»: в середину будущего штабеля закладывалось несколько разлапистых пней или коряг, с боков и сверху пустота закладывалась двухметровыми бревнами, так что получался вид штабеля, который потом замеряли и принимали от нас по наружному обмеру. Так удавалось один кубометр сдавать за два, а то и за три.

Дров для поселка требовалось неимоверно много. На дровах работали электростанция, котельные, а в бараках день и ночь горели железные печки. Зима здесь начиналась с октября и длилась до мая, а морозы стояли от 30 до 55 градусов.

К этой туфте особенно не придирались, разве только попадался какой-нибудь особенно ревностный новый службист-учетчик или бригадир. Но от таких быстро отделывались. Туфта была выгодна всем: зэки выполняли норму, лагерное начальство и администрация поселка показывали в отчетах большую выработку и ставились в пример другим как «сумевшие добиться выполнения норм». Впрочем, эта туфта, очковтирательство и показуха являлись одним из самых распространенных в стране методов работы буквально во всех областях жизни - политической, военной, экономической, культурной и т. д. - и буквально разъедала все общество, хотя и не везде называлась своим именем, как это было в лагере. Все же дров, конечно, не хватало. В первую очередь обеспечивались вольняшки, управление, больница, столовая, электростанция, котельная, гаражи. Лагерю доставались остатки или то, что он может заготовить, выгнав людей после работы на сопки.

Каждый из нас, возвращаясь в лагерь, старался захватить с собой какую-нибудь палку, полено или щепок для печки своего барака. Однако при входе в лагерь, у ворот, большая часть этих дров отбиралась шайкой лагерных придурков и администрацией - для пропускной, столовой, для блатных, и в наших печках часто нечем было поддерживать огонь даже вечером; к утру же все замерзало.

Одежда, которую мы клали под голову, часто примерзала к стене, и ее приходилось отдирать утром. Особенно трудно было в те дни, когда морозы устанавливались ниже 45 градусов.

Основные заготовки леса находились от нас в тридцати километрах. Обеспечивать нормальную работу грузовых машин и вывозку леса было очень трудно. В гаражах становилось холодно, машины не заводились, аккумуляторы и резина замерзали, а подвоз дров, которых и так не хватало, сокращался. В дело шли старые автопокрышки, автол и все, что только могло гореть.

Резина из СК при морозах ниже 45 градусов становилась такой хрупкой, что, если надутую резиновую камеру вынести на воздух и бросить, она раскалывалась на мелкие кусочки, как будто глиняная. Масло в заднем мосту автомашины замерзало так, что, если машина встала, сдвинуть ее не было никакой возможности - под кузовом нужно было разводить костер.

Все это временами создавало прямо-таки страшную перспективу - замерзнуть всему поселку.

Шоферы и слесари-автомобилисты, почти все - заключенные, все же проявляли настоящие чудеса героизма и находчивости и добивались того, что машины хоть и с трудом, но ходили.

К январю-февралю, во время самых сильных морозов, прибавилась еще одна беда: в некоторых бараках на полу стала появляться вода и бараки начало затапливать. Речка к этому времени перемерзла до дна; перемерзли, очевидно, и грунтовые воды. Однако подземные ключи находили выход на поверхность, образуя все нарастающие наледи, особенно в низких местах. Под бараками же почва была талой, и грунтовые воды, не находя выхода, устремлялись сюда.

Мы боролись с этой бедой разными способами: временно выселялись и замораживали весь барак - но это спасало ненадолго; устраивали на полу мостки из плах и досок, сорванных с нар; окапывали барак канавой. Последний способ был самым лучшим, но для этого нужно было выкопать канаву глубиной не менее чем в рост человека, а это уставшим и измученным людям было не под силу: грунт - галька с глиной.

Особенным мучением для нас были поверки и шмоны. Поверка назначалась по сигналу в 10 часов вечера. К этому времени все должны были быть на своих местах, а по баракам ходила комиссия - начальник конвоя, иногда начальник лагеря, старосты, учетчик.

Поверка длилась около часа. Всех не оказавшихся на месте или оказавшихся в другом бараке ждало наказание. Придирались к заправке коек, к внешнему виду и т. д. Иногда некоторых вызывали для отправки в кондей или собачник - за пререкания с администрацией или какие-нибудь другие провинности, о которых наказываемый иногда даже и не знал.

Собачник представлял собой неотапливаемый карцер на территории лагеря, а кондей - нечто вроде лагерной тюрьмы; он находился в поселке, и туда посылали на срок от трех до десяти дней. Это был деревянный сарай, вроде гумна или бани, обнесенный колючей проволокой, со сторожевыми вышками по углам. Вместо крыши - накатик из тонких бревен, засыпанных сверху землей. Стены не были проконопачены, только некоторые щели между бревнами заделаны мохом. Помещение делилось на две неравные части: меньшую занимали коридор и каморка, в которой жил «зав. кондеем» - жулик или бандит. Здесь же была топка от печки; одна стенка печки выходила в другую половину, где были голые нары для заключенных - человек на восемь.

Не помню, за какую провинность - то ли за неявку на поверку, то ли за пререкание с лагерной администрацией - в одну из зим я угодил в этот кондей на десять суток.

Хлеба выдавали 400 граммов и один раз холодную баланду, да и то не всегда. Печка, конечно, никакого тепла не давала, зато страшно дымила, когда топилась. Так как три четверти печки выходило в каморку «зав. кондеем», у него, наверное, было довольно тепло, тем более что он мог заткнуть у себя щели.

В помещении же арестантов стоял адский холод, сквозь щели светилось небо, ночью спать было невозможно - приходилось приплясывать.

В придачу ко всему у нас отбирали ремень, шарф и т. п. (чтоб не повесился), и штаны не держались, везде продувало.

Не «дошел» я окончательно только потому, что днем, благодаря требованиям шоферов, меня вызывали на работу; там я отогревался и немного подкармливался. Срока своего я не досидел три дня - видимо, им надоело приводить и уводить меня с работы. Шарф мне, конечно, не возвратили.

Кроме этого кондея для особо провинившихся управление лагерей имело еще РУР (рота усиленного режима) и ШИЗО (штрафной изолятор особого назначения). РУР представлял собой отдельный лагерь, куда направлялись арестанты из нескольких лагерей данного района.

Работы здесь проводились под конвоем и были, как правило, особенно тяжелыми - заготовка камня, шахты, лесоповал и т. п. Спали на голых нарах, хлеба давали 400 граммов, кипятку не давали, баланду дали один раз, табаку не полагалось; охрана была исключительно зверской, и ей позволялось проделывать над заключенными все, что угодно.

Излюбленным наказанием летом была «постановка на комары». Полураздетого человека заставляли стоять около вышки или привязывали к дереву в лесу. Здесь на него набрасывались комары. Махать руками не разрешалось («покушение на часового»).

Что это такое - колымские комары, описать трудно, это надо испытать. Даже скотина не выдерживает их натиска. Олени спасаются в воде, перестают есть. Известны случаи, когда комары заедали в тайге людей насмерть.

Такую пытку можно было вытерпеть только несколько минут; после этого люди обезумевали и были готовы на все. Тут их обычно пристреливали или «за попытку к бегству», или «за нападение на охрану». В обоих случаях охранника ждала награда, а заключенного - смерть.

Зимой при 40–45 градусах мороза заставляли бегать босиком от вахты до барака и т. п.

Если человек в РУРе не «исправлялся» или же сразу казался для НКВД особенно опасным, его посылали в ШИЗО.

Я не видел людей, которые возвращались оттуда; по слухам, это был настоящий ад. Людей там умерщвляли голодом, холодом и пытками. Говорили, что зимой их обливали водой, пока они не замерзнут, и т. п. Помимо всего в этих лагерях, да отчасти и в нашем, свирепствовали рецидивисты - уркаганы и бандиты, которые отбирали у остальных все, что хотели, избивали и издевались над ними безнаказанно: администрация не вмешивалась.

Помню, один хохол-конвойный нам прямо сказал: «Вас, врагов народа, привезли сюда не для работы, а чтобы уничтожить». Так, видимо, их воспитывало сталинское руководство. Одним из известных мучеников и жертв кондея и РУРа, постоянно из них не выходившим, был в Мяките молодой парень - уголовник Коля Ладонин. Высокого роста, худой, как скелет, и полубезумный. Он как-то прогонялся мимо нашей группы, сопровождаемый конвойным, - в очередной кондей.

Коля, куда?

На охоту!

А где ружье?

Попка сзади несет!

Прощай, Коля!

Рот Фронт, ребята!

На минуту останавливается, поднимает в приветствии руку со сжатым кулаком: «Рот Фронт!»

За что и долго ли он сидел, не знаю. Он был из беспризорников и представлял собой удивительный образец того, сколько может вынести человек. Однако психика его уже была ненормальной, хотя он всегда шутил. Начальство он люто ненавидел.

Обязательные поверки мне долго снились много лет спустя после освобождения из лагеря - около 10 часов вечера всегда было настороженное чувство ожидания какой-то неприятности, придирок и издевательств.

Шмоном на блатном языке назывались обыски. Иногда они устраивались колонне перед впуском в лагерь - тут отбирают все, что заключенные могли достать на воле, - продукты, книги, самодельные ножи т. д.

По баракам и палаткам шмоны устраивались по ночам, после 12 ночи, когда самый крепкий сон. Обыск, как правило, производили охранники НКВД, иногда с участием своего начальства.

Нас по одному будили толчком, заставляли без шума встать - в одном белье и босиком мы, несколько человек, становились у печки; в это время охранники рылись в матраце под головами, а если у кого что и было - то в тумбочках или ящиках-сундучках. Изымались «вольная» пища, книги, газеты, записки, «вольная» одежда, ножики, иногда даже забирали уже прошедшие цензуру письма:

Зачем вы их собираете?

Попасться с газетой было опасно - я уже говорил, что они быстро становились контрреволюционными. Однако хранили мы их не из-за статей, а как бумагу для цигарок (получали ведь махорку).

Как-то у меня нашли четвертушку «Правды», за которую меня несколько раз таскали в карцер. Что там было такое (и было ли?) - до сих пор не знаю. Выходить из барака во время шмона запрещалось. Все это было мучительно: прерванный сон, холод, боязнь, как бы чего не нашли. Один раз у меня под койкой нашли написанную на тетрадных листках «поэму» о Винглинском. Такие типы попадались и в других лагерях, поэтому эту «поэму» таскали по рукам, переписывали, чтобы увезти с собой, а переписав, клали мне под подушку. Я боялся, что ко мне придерутся, однако потом узнал, что начальство только посмеялось и оставило «поэму» у себя, меня не трогали.

Режим у нас был строже, чем у бытовиков - то есть уголовников. Если они могли пользоваться книгами, иногда смотреть кино, кое-где были даже радиоточки, то нам все это было запрещено. Впрочем, блатари были в большинстве малограмотны и книг не читали.

Книги, отобранные у интеллигенции, в конечном счете попадали к блатарям и шли на изготовление карт. Карты делались довольно искусно следующим образом: бумага нарезалась по размеру и склеивалась клеем из размоченного хлеба. Затем вырезался трафарет мастей, и с помощью химического карандаша и хлебного мякиша через этот трафарет печатались красные и синие карты. На карты шли Дарвин, Шекспир, Пушкин - все лучшее, что интеллигенция сумела привезти с собой на Колыму. Впрочем, с конца 1937 года книг уже не везли - не разрешалось. Карточная игра хотя и преследовалась, но была очень распространена среди рецидивистов - воров в законе. Играли сначала на свое, потом на чужое. Любая ваша вещь могла быть проиграна без вашего ведома. Однако это были пустяки.

В наиболее страшных лагерях, изоляторах, пересылках могли проиграть какого-нибудь (любого) человека: проигравший должен был его убить, иначе убивали его самого. Были и еще более бессмысленные ставки: «проиграть контору», «проиграть барак» или т. п. значило, что этот барак должен быть сожжен проигравшим. Пощады тут не было: за невыполнение грозила смерть.

В наших бараках играли в «козла», а иногда в шахматы, если их не отбирали. Таджики, узбеки, кавказцы играли в свои любимые нарды.

Этим занимались обычно после работы - перед поверкой было час-полтора свободного времени. Жулики играли в карты, если только была возможность спрятаться где-нибудь.

Один раз я видел необыкновенный шахматный турнир. Мы работали по ремонту дороги; работа была не тяжелая, так как никакой нормы не было. Конвоиры располагались в конце и начале участка и обычно по очереди спали, пригревшись на солнышке. За нами никто не следил - бежать ведь все равно было некуда.

Мое внимание привлекли два человека, которые целыми часами неподвижно стояли на дороге, опершись на лопаты, но не разговаривали. Я подошел и уставился за них, думая - не заболели ли?

Тебе чего?

Да так…

Проходи, не мешай! У нас турнирная.

Оказывается, они играли в уме, без доски, шахматную партию «на интерес». Выигравший получал вечернюю порцию баланды проигравшего. Один из них был студент пятого курса владивостокского института, Третьяк Сергей, второго я не знаю.

В лагере, за нашими палатками, была выделена колючей проволокой еще одна зона с одной палаткой, в которой жили шесть женщин. Вход туда для лагерников был, конечно, строжайше запрещен - калитка находилась около вышки охранника. Также и женщин не выпускали в общий лагерь без сопровождающего.

Работали они в поселке в столовой и больнице. Большая часть из них были блатные - воровки, растратчицы, уже немолодые. Была одна только молодая девушка - баптистка, которую посадили за религиозные убеждения.

Удивительно и непостижимо, но в этой обстановке она сумела держаться порядочно, и вся окружающая грязь к ней как бы не приставала. Всякие ухаживания, приставания и угрозы со стороны лагерных придурков на нее не действовали. В конце концов в нее серьезно влюбился один парень, стал защищать ее от покушений других хахалей в поселке и вообще проявлял о ней заботу.

Работал он, кажется, электриком на электростанции. Она освободилась на год раньше его, он помог ей в постройке домика из ящиков, а когда освободился, то они поженились, достроили дом, завели хозяйство, у них появился ребенок, и жили они, по-моему, счастливо.

Остальные были, как говорится, «оторви да брось». Их обслуживал старый кубанский казак, из бывших «кулаков». Он одно время дневалил и в нашей палатке (топил печку, приносил воду и т. п.). Так вот, этот старик как-то выболтал какую-то сплетню про этих девок, а они узнали. Вечером, когда мы пришли с работы, он трясся от страха в углу нашей палатки, а снаружи неслись вопли одной из обитательниц женской палатки:

Ах ты, старый хрыч! Только покажись, все яйца оборвем! Трепаться вздумал? Да тебе на воле ни одна б… кусок ж… с девятого этажа не покажет! Куркуль проклятый! - и т. д. и т. п.

С тех пор дед там не показывался и был переведен на другую работу.

Письма разрешалось отправлять только через КВЧ, в незапечатанном виде. Приход почты был целым событием: первые пароходы приходили в Магадан в конце мая, последние - в ноябре. Полгода почта вообще не ходила.

Когда приходили первые пароходы, на разборку почты в Магадан объявлялся аврал: мобилизовывали всех грамотных вольняшек, комсомольцев, учащихся. Лагерная почта сортировалась, проходила цензуру и только после этого развозилась по поселкам и лагерям.

От Москвы до Магадана, если не было задержек, письмо шло примерно полтора месяца, к нам же доходило к концу второго месяца (летом). Так что написать письмо и получить на него ответ удавалось в сезон один-два раза.

Получение письма было всегда огромным событием. Однако писали далеко не всем - за всякую «связь с врагом народа» НКВД страшно преследовал, и поэтому отваживались писать только самые близкие родственники, а у кого их не было - тот ничего не получал. Не получали писем и уголовники из беспризорных или детдомовцы.

Постепенно мы научились писать эзоповым языком, и родные нас великолепно понимали, а цензура ничего не замечала. Например, писали: «Слышал, что Саша Смирнов переехал к папе», то есть умер, так как папа давно умер; или «Московского Филиппова, как расстался, не вижу, не знаю, как он выглядит», то есть «не видим белого хлеба», так как Филиппов - это булочная в Москве; или «У нас уютно, чисто и тепло, как в бабушкиной баньке» - бабушкина баня была давно заброшена, полуразвалилась, и там был всегда страшный холод.

В общем, при некоторой изобретательности, можно было написать все, что угодно. Иногда в этом же духе писали и нам с «материка»: «Витя Камкин стал уже большой, ему 10 лет исполнилось 2 сентября, получил много подарков, особенно от своего крестного - Рождественского М.». Это значило: «Вите Камкину 2 сентября дали 10 лет, много его били, донес на него Рождественский М.».

Заключенные стали получать письма об измене жен, распаде семьи. В начале зимы 1938/39 года я получил письмо от матери, в котором были слова «Твоя бывшая жена…». Я ожидал этого, не обвиняя Женю. На мое возвращение надежды не было, а ей не исполнилось и тридцати лет. О дочке, я знал, позаботятся мои родные, мама. Понимал, что Женю преследовали и унижали как жену «врага народа».

Вспомнилось также, как после того, как она уехала от нас с Лидочкой встречать Новый, 1937 год в Каширу, я сказал ей, что с этого года что-то случится и мы не будем вместе.

Из книги Сказать жизни - Да автора Франкл Виктор

Из книги Лес богов автора Сруога Балис

ЛАГЕРНЫЙ СОЮЗ НАЦИОНАЛЬНОСТЕЙ В лагере томились представители двадцати четырех-двадцати шести национальностей включая и народы СССР. Украинцы, белорусы, татары, мордвины, киргизы и т. д. считались в лагере русскими.В количественном отношении первенство в лагере

Из книги Моя профессия автора Образцов Сергей

ЛАГЕРНЫЙ РАЦИОН Каждый заключенный Штутгофа официально получал тюремную норму питания 1800–2000 калорий. В тюрьмах, где люди сидят взаперти и обречены на бездеятельность, такой порции, может быть достаточно для поддержания жизни. Но в лагере, учитывая постоянное движение

Из книги Моя небесная жизнь: Воспоминания летчика-испытателя автора Меницкий Валерий Евгеньевич

Глава шестнадцатая Глава, к предыдущим как будто никакого отношения не имеющая Я буду не прав, если в книге, названной «Моя профессия», совсем ничего не скажу о целом разделе работы, который нельзя исключить из моей жизни. Работы, возникшей неожиданно, буквально

Из книги Анти-Ахматова автора Катаева Тамара

24. ЛАГЕРНЫЙ УКЛАД Уклад жизни в лётном лагере был несколько иным, нежели в училище. Здесь и требования к уставной жизни были менее строгими, да и сам распорядок дня значительно отличался в более благоприятную сторону. В том числе и с точки зрения медицинских требований,

Из книги Письма внуку. Книга вторая: Ночь в Емонтаеве. автора Гребенников Виктор Степанович

ПРИДУРОК ЛАГЕРНЫЙ «А что бы было, если б он воспитывался за границей? - часто спрашивала она себя. - Он знал бы несколько языков, работал на раскопках с Ростовцевым, перед ним открылась бы дорога ученого, к которой он был предназначен».Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 345А разве

Из книги Путешествие в страну Зе-Ка автора Марголин Юлий Борисович

Письмо тридцать восьмое: ЛАГЕРНЫЙ ЗОВ I. Планировал написать тебе сегодня о давнем пути в Ташкент, но снова привиделось мне страшное кошмарное видение, приходящее ночами регулярно, раза два-три в месяц. Будто явились за мною некие в штатском, вынули бумагу, в коей написано,

Из книги Даниил Андреев - Рыцарь Розы автора Бежин Леонид Евгеньевич

19. Лагерный невроз Человек, пред которым проходит за годы заключения Ниагара несчастья, бесчисленное количество лагерных судеб, постепенно перестает реагировать на окружающую ненормальность с остротой первых месяцев. Первое время все его поражает и потрясает. Потом он

Из книги Мои воспоминания. Книга первая автора Бенуа Александр Николаевич

Глава сорок первая ТУМАННОСТЬ АНДРОМЕДЫ: ВОССТАНОВЛЕННАЯ ГЛАВА Адриан, старший из братьев Горбовых, появляется в самом начале романа, в первой главе, и о нем рассказывается в заключительных главах. Первую главу мы приведем целиком, поскольку это единственная

Из книги Советские каторжанки автора Одолинская Нина Фоминична

ГЛАВА 15 Наша негласная помолвка. Моя глава в книге Мутера Приблизительно через месяц после нашего воссоединения Атя решительно объявила сестрам, все еще мечтавшим увидеть ее замужем за таким завидным женихом, каким представлялся им господин Сергеев, что она безусловно и

Из книги Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества автора Соловьев Владимир Исаакович

Глава 13. ЛАГЕРНЫЙ РОМАН «29. IХ-49г. Здравствуй, дорогая мамочка! Наконец-то выбрала время написать тебе пару строчек - все некогда. У меня за последний месяц было много всяких событий в работе. В начале сентября мы ходили в совхоз на уборку брюквы и капусты, впервые за четыре

Из книги Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа. автора Чернавин Владимир Вячеславович

Из книги автора

Из книги автора

Глава 10. ОТЩЕПЕНСТВО – 1969 (Первая глава о Бродском) Вопрос о том, почему у нас не печатают стихов ИБ – это во прос не об ИБ, но о русской культуре, о ее уровне. То, что его не печатают, – трагедия не его, не только его, но и читателя – не в том смысле, что тот не прочтет еще

Из книги автора

Глава 30. УТЕШЕНИЕ В СЛЕЗАХ Глава последняя, прощальная, прощающая и жалостливая Я воображаю, что я скоро умру: мне иногда кажется, что все вокруг меня со мною прощается. Тургенев Вникнем во все это хорошенько, и вместо негодования сердце наше исполнится искренним

Из книги автора

3. Новый лагерный режим Весной 1930 года, в самый разгар безудержного террора, в лагерях ГПУ внезапно резко изменили лагерный режим. Причин этого перелома никто не знал. За счет «либеральных» веяний в ГПУ этого нельзя было отнести, так как ГПУ в это время взяло курс на

Ведущая: Болтянская Нателла

Гость: Юрий Бродский

Н.Болтянская: Здравствуйте. Вы слушаете «Эхо Москвы», вы смотрите телеканал RTVi, цикл передач «Именем Сталина» совместно с издательством «Российская Политическая Энциклопедия» при поддержке фонда имени первого президента России Бориса Николаевича Ельцина. В нашей студии исследователь истории Соловков, автор книги «Соловки: 20 лет Особого Назначения» – вот я ее сейчас покажу – Юрий Бродский. Здравствуйте, Юрий Аркадьевич.

Ю.Бродский: Здравствуйте, Нателла.

Н.Болтянская: И наша сегодняшняя тема – это, знаете, такая повседневность, быт человека из всей этой лагерной империи. То есть, понимаете, я не требую от вас назвать строгие цифры, хотя и предполагаю, что, наверное, в этой книге и в той книге, которая сейчас готовится к изданию, есть некие цифры. Я хочу, чтобы наши слушатели, наши зрители попытались на себя примерить, как проходила жизнь человека, который попадал в эту машину. Кстати говоря, «Один день Ивана Денисовича», «Архипелаг ГУЛАГ», «Крутой маршрут», «Колымские рассказы» Шаламова, достаточно большое количество литературы, там, Лев Иммануилович Разгон, кого еще не перечислила? «Передай дальше» Анны Никольской, много книг. До какой степени? Вот вы, насколько я понимаю, недавно вернулись, 4 месяца в очередной раз провели на Соловках. До какой степени картинка узнаваема для вас как для исследователя? Художественная картинка, представленная российскими литераторами... Эка вы задумались, а?

Ю.Бродский: Ну, трудно... Понимаете, я немножко опосредованно отвечу. Вот когда делали «Крутой маршрут», театральную постановку, то были собраны в качестве консультантов бывшие заключенные, в том числе Марченко Зоя – это человек, которого я хорошо знаю, ее пригласили тоже. И вот эти бывшие заключенные разругались между собой. Потому что одна говорила «Еду нам подавали через кормушку, тарелки или миски какие-то, баланду подавали», другая говорит «Нет, давали котел и мы в камере делили». И вот пошел спор даже между людьми на такой почве, насколько правда, там или не там? Все правы, на самом деле, и нет какой-то единой правды по поводу того, как это происходило.

Но Соловки-то интересны тем, что это первое лагерное управление в СССР. Управление, в котором вырабатывались нормы, которые будут шагать по стране – сколько нужно калорий на одного заключенного, куда стрелять во время расстрела, как избавляться от трупов, какая толщина слоя земли должна быть, сколько рядов тел должно быть в яме – 5 рядов. Толщина слоя земли, как выяснили потом -- четверть аршина, 17 сантиметров. Вот, как одевать, как использовать труд заключенных, категории труда заключенных. Это все вырабатывалось на Соловках и с 1925 года потом выплеснулось на материк.

Н.Болтянская: А почему? Почему именно там?

Ю.Бродский: Дело, видимо, вот в чем. Это один из вариантов ответа, конечно. Вот Андрей Битов, когда создает перечень событий, которые привели Россию в ГУЛАГ. Вот первый пункт этого перечня – он называется «ГУЛАГ как цивилизация». Вот первый пункт в этом перечне – это образование Соловецкого монастыря, 1429 год, как ни странно. И вот Соловки –- это постепенно-постепенно они движутся, в XV веке возникает монастырь, в XVI веке это тюрьма, политическая тюрьма для заключенных, которые совершили не уголовные, а политические фактически преступления, крупнейшая тюрьма на Руси. И вот эта тюрьма в конце концов просуществует до XX века. А потом большевики, не придумав ничего нового, просто резко увеличат масштабы.

Н.Болтянская: Понятно. Ну, все-таки, как это, весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем – с какого-то момента они считают, что строят новый мир. И с какого-то момента они просто считают, с какого-то момента они этот новый мир строят под руководством товарища Сталина. И вот вы сказали, что многие нормы вырабатывались именно на Соловках. На ваш взгляд, был ли особый контингент тех, кто там работал? Это связано только с историческими предпосылками, или есть какие-то логические ответы на этот вопрос?

Ю.Бродский: Создавая систему лагерей, нужно было их как-то организовать. И это происходит на Соловках естественным образом, то есть никто не думал, что это будет, в конце концов, вот так, что будут массовые расстрелы 1937 года. И сроки сначала были минимальные – 3 года, 5 лет, только они потом продлевались и продлевались.

Н.Болтянская: А что делали люди, которые оказывались, ну, в частности, на Соловках – какую-то общественно-полезную – я сейчас ни тени иронии в этот вопрос не вкладываю – деятельность они выполняли?

Ю.Бродский: Это тоже вырабатывалось на островах. Сначала труд был только средством унижения человека, подавления его воли. То есть перетаскивали камни с места на место, перекатывали бревна с места на место. Считали чаек – чайка раз, чайка два, чайка тысяча.

Н.Болтянская: А чаек зачем считали?

Ю.Бродский: Ну просто чтобы унизить, заставить человека. Или, там, петь или кричать Интернационал по много часов подряд. Причем орать надо, потому что если не орешь, то двух-трех убивают и потом люди стоят и орут, пока не начинают падать от изнеможения – это ночью, на морозе. Или носить воду из проруби в прорубь бегом. А контингент, конечно, особый на Соловках – это безусловно.

Н.Болтянская: Он отличался чем-то от контингента на всем пространстве империи ГУЛАГ?

Ю.Бродский: Еще ГУЛАГа не было, Соловки – предтеча ГУЛАГа. И Соловки – это положение, которое написал Уншлихт о Соловках, это 1923-й год, там так: «Соловки собирают людей, некоторые совершили какие-то преступления, а туда попадают люди, потенциально опасные для режима». То есть это филологи -- потому что новое правописание и носителей старых знаний надо временно изолировать. Это историки – потому что пишется новая история страны.

Н.Болтянская: О как. То есть те, кто не попал на Философский пароход, попали...

Ю.Бродский: Конечно, безусловно. И очень много. Это юристы -- потому что классическое римское право уже не нужно, и носителей старых знаний надо временно изолировать. Это священники всех конфессий, популярные в народе, их надо временно изолировать. Это военные, которые могут возглавить сопротивление. И вот считалось, что это лагеря для социально чуждых, которых надо временно изолировать, а на самом деле это были лагеря для генофонда народа, который был там собран и потом был уничтожен. Может быть, не сразу, но, вот, их выпускали, потом сажали еще раз, и таких историй очень много. Вот, Олег Волков дважды сидел в Соловках.

Н.Болтянская: Борис задает вопрос: «Чем отличался быт в лагерях в 20-е годы и после начала массовых репрессий? Можно ли рассмотреть это на примере Соловков?»

Ю.Бродский: Очень кардинально отличался. 20-е годы – это поиски жанра. Еще первое время там создаются какие-то театры. На Соловках было 7 театров, даже не 7, а 8 – 8-й театр недавно нашел, «Гулькин нос» назывался. 8 театральных площадок. Издаются свои газеты и журналы, в масштабах лагеря ведется исследование природы. То есть, вот, думали так. Но потом, знаете, растет дерево и никто не знает, куда пойдут ветки этого дерева. То есть в генах уже заложено, какая будет кора, какая форма листьев, но каковы семечки -- этого никто не знает. И вот так растет лагерь, и постепенно исчезают лагерные театры, лагерные научные общества и вырастает тюрьма на Соловках – к 1937 году, к началу расстрелов, заключенные уже не работают, их труд никак не используется. Они сидят, положив руки на колени, по камере можно ходить только босиком, чтобы не подать сигнал в соседнюю камеру, разговаривать нужно шепотом, если тебе прислали письмо, то тебе его показывают, но не дают в руки и подшивают в дело. Фотографию показывают, подшивают в дело. Ручка уже не дается, чтобы написать заявление, дают только грифель карандаша, и заключенные из хлеба делают оправку и пишут заявления всякие вот этим грифелем карандаша. В туалете нужно показывать бумагу охраннику, что использовал ее по назначению, а не написал записку. На прогулке нельзя кашлять, чтобы не подать сигнал в соседний загон. Смотреть только на ноги впереди идущего, что бы там ни произошло, иначе лишают прогулок всю камеру. И вот это разница...

Н.Болтянская: Ну, то есть это, как бы, такая особая зона в зоне, так?

Ю.Бродский: Ну, это поиски жанра. И думали, что вот эта тюрьма – это вершина пенитенциарной системы советской. Оказалось, что это тупик.

Н.Болтянская: Юрий Аркадьевич, но, ведь, с одной стороны, вы говорите о тупике, а с другой стороны, многие лагеря работали и производили огромное количество нужных, полезных вещей.

Ю.Бродский: Нет. Ну, в Соловках же интеллигенция была собрана.

Н.Болтянская: То есть -- что с них взять?

Ю.Бродский: И с 1925 года решили, что лозунг Соловецких лагерей – «Сосна пахнет валютой», и люди добывали валюту. Но профессора, ученые, которых заставляют рубить деревья – они этого не могут делать, они не могут таскать эти деревья. И лучшие погибают вообще первыми просто.

Н.Болтянская: Скажите, пожалуйста, люди, которые руководили именно этим отделом империи, именно Соловками – чем-то они отличались от своих коллег?

Ю.Бродский: Нет. Как правило, был очень низкий образовательный уровень почти у всех. И это продукт советской пропаганды. Это же Горький говорит, что если человека 6 месяцев называть свиньей, то на 7-й он захрюкает. Эти люди – продукт пропаганды, им внушали, что они охраняют врагов народа.

Н.Болтянская: Но подождите. Вы же сами говорите, что Соловки разрабатывали регламент, который потом распространялся по всей стране – сколько калорий, как обращаться с живыми и мертвыми, какой труд и как и где можно использовать. Или люди, которые это разрабатывали -- это только исполнители, от них не требуется, что называется, семи пядей во лбу?

Ю.Бродский: В большинстве своем – исполнители. И, как правило, заставляли это все делать заключенных.

Н.Болтянская: То есть они сами себе разрабатывали?

Ю.Бродский: Да. Охранники – это тоже заключенные. Вот, приходит новый этап, спрашивают: «Кто служил в НКВД? Кто работал в советских органах? Кто в Красной армии? Два шага вперед, три шага вперед», члены партии в первую очередь вызываются. Им предлагается, что если они дают подписку не смешиваться с остальной массой заключенных, то получают особую форму, живут в особой роте, 9-й, заключенные ее называли «лягавой ротой», и подавляют других заключенных. И вот они составляют отчеты, они пишут проекты, они руководят театрами. Но сегодня они руководят, а завтра их расстреливают.

Н.Болтянская: Но Юрий Аркадьевич, вот уже такой ставший хрестоматийным пример из книги Евгении Гинзбург «Крутой маршрут», я его очень часто здесь упоминаю, но, мне кажется, что это знаковый такой пример, когда к ней обращаются. Она работает, по-моему, на хлебораздаче, и ей говорят: «Слушай, там вот земляк твой, казанский майор Ельшин, не вредный мужик-то был, доходит совсем, дай кусочек хлебушка ему». Это, правда, не Соловки, это ГУЛАГ. Опять-таки, насколько эксклюзивна для Соловков была эта система, когда из бывших работников органов выделяли костяк лагерный?

Ю.Бродский: Они тоже разные были. Нельзя сказать, что все бывшие коммунисты были плохими и что все...

Н.Болтянская: Так нет, вообще одной гребенкой всех чесать нельзя. Но вы же говорите, что бывших сотрудников органов, так сказать, вычленяли в управленцев -- подневольных, но управленцев. Или это только для Соловков характерно?

Ю.Бродский: Мне кажется, что это только для Соловков. Потому что в 1932 году происходит резкое усиление режима, и в это же время Соловки уже выплескиваются на материк, и создается новая система лагерей, и там уже по-другому формировалиь и охрана, и управление лагерями. В Соловках очень мало вольнонаемных людей – это очень характерно для Соловков.

Н.Болтянская: Вот вам пришло послание от человека, который пишет: «Мой дед встречался с Волковым, автором «Погружения во тьму». Вопрос вам: скажите, пожалуйста, когда речь идет о заключенном лагеря, если верить одним, то человек, совершивший некое преступление, ставим кавычки, должен искупить его. Он оказывается в лагере и, соответственно, он искупает. Другая теория – это что лагеря-то были лагерями уничтожения. Насколько я поняла из ваших слов, Соловки были именно лагерями уничтожения. Так?

Ю.Бродский: Нет, не совсем так. Это оказалось так, но сначала большевики искренне верили в то, что это лагеря временной изоляции. Я не думаю, что сидел какой-то злой гений, который это все придумывал. Потому что это просто логика жизни. Если они пошли по этой дороге, она приведет туда-то, если сказали «А», надо сказать «Б», а дальше «В». И в конце концов мы придем в эту тюрьму. Знаете, я хочу сказать этому человеку, который встречался с Волковым, что это прекрасный человек вообще.

Н.Болтянская: Понятно, спасибо.

Ю.Бродский: Нет-нет-нет, простите, я просто очень важную вещь по поводу лагерей хочу сказать ему. По-моему, это не публиковалось нигде. Я записывал воспоминания примерно 50 человек, заключенных бывших. И вот я их всех спрашивал, ну, как тогда придумал: «Что помогло выжить в лагере, что для вас квинтэссенция лагеря?» И Волков сказал: «Я решил каждый день мыть руки и не ругаться матом». И человек, который был со мной, заулыбался, он сказал: «Вы не думайте, что это так просто». Сохранить чистоту рук, а на самом деле чем-то выделиться из толпы, сохранить чистоту рук, чистоту души. И это помогает выжить. И Волков отсидел 25 лет.

Н.Болтянская: Юрий Аркадьевич, ощущения, которые упоминают авторы упомянутых мною книг – это голод, холод и достаточно тяжелая работа. Вот из чего все-таки они складывались? Про количество калорий вы упомянули. Я где-то читала, что количество калорий рядового заключенного было меньше, чем количество калорий, там, я не знаю, в блокадном Ленинграде – это так?

Ю.Бродский: Тоже по-разному. Ну, Соловки прошли несколько этапов, прежде чем превратились в тюрьму. И сначала можно было покупать в ларьках продукты, если, конечно, приходили из дома какие-то посылки или деньги. В других лагерях этого не было. Лагерные деньги за подписью Глеба Бокова, особые.

Н.Болтянская: У вас, кстати, в книге есть фотографии денег.

Ю.Бродский: Да-да-да, там приводится и фотография денег. Это тоже несколько этапов проходило. Была столовая, Михаил Егоров открыл столовую для заключенных внутри лагеря, где можно было за деньги получать продукты. Во 2-м лагере, это уже в Кеми, в пересыльном лагере был сделан ресторан, куда заключенный мог прийти и даже пиво заказать себе. Но потом все это умрет вообще.

Н.Болтянская: Потом – это когда?

Ю.Бродский: В начале 30-х годов.

Н.Болтянская: То есть вы сейчас говорите о Соловках, так скажем, конца 20-х годов, так?

Ю.Бродский: Середины 20-х.

Н.Болтянская: Хорошо. А скажите, пожалуйста, опять же, если верить информации, полученной из книг, очень много заключенных в империи ГУЛАГа погибало, так скажем, от естественных причин, с которыми никто не хотел бороться, как то голод, слабость, тяжелые климатические условия, обострение хронических болезней... Ну, что я вам перечисляю? Вы несколько раз упомянули про расстрелы. Вот, скажем так, для Соловков это, как я понимаю, некая особая история, да?

Ю.Бродский: Да нет, я думаю, что во всех лагерях были расстрелы, и были и самочинные расстрелы, были расстрелы или убийства за сапоги, за полушубок – это довольно массовое явление было. За золотые зубы, которые были у заключенного, могли убить. Нет, это довольно широко было распространено.

Н.Болтянская: А вот вы упомянули о неких положениях о расстрелах. Вы видели эти документы?

Ю.Бродский: Видел, частично видел приказы о расстрелах с подписями. Но это 30-е годы уже. В 20-е годы составлялись акты в 4 экземплярах, один отправлялся в Москву – они тоже сохранились. Гибель людей от тяжелых условий жизни, как писали в Соловках -- это тоже сплошь и рядом. Потому что расстрелы – это Секирная гора, ну, официальное место расстрелов. А вот на Голгофе – это уже на Анзере – там люди действительно умирали от тяжелых условий жизни. И вот в 1929 году – это были акты комиссии Шанина – комиссия Шанина приезжала, комиссия НКВД, вот по этим актам в течение зимы стояли 2 ямы по 800 человек, в которых лежали трупы людей. То есть 1600 человек, в течение зимы умерших от тяжелых условий жизни, – это достаточно много.

Н.Болтянская: Макс просит вас побольше рассказать про Секирную гору. Я не знаю, насколько можно обращаться с такой просьбой к исследователю.

Ю.Бродский: Можно, конечно. Секирная гора -- это с самого начала как бы штрафной изолятор, монашеский еще, после закрытия тюрьмы монашеской в 1903 году туда ссылали штрафников -- фотографа Сорокина, в частности. А в 20-х годах, уже когда пришли большевики – они пришли на Соловки в 1920-м году и сразу создали лагерь для военнопленных гражданской войны, который в 1923 перерос в СЛОН – Соловецкий Лагерь Особого Назначения.

И вот тогда же Секирная гора превращается в штрафной изолятор и место расстрелов. Против алтаря была сделана клумба из камней – то есть не цветы посажены, а побеленные камни. И у алтаря стояли стрелки, а по другую сторону круга, там, значит, клумба – это звезда в круге, вообще, тоже значок такой.

Н.Болтянская: Да уж.

Ю.Бродский: По другую сторону круга стояли заключенные, по 5 человек их выводили и ежедневно была для них работа. И очень характерно, что в расстрелах должны были принимать участие все вольнонаемные сотрудники лагеря. То есть доктор, начальник радиостанции, киномеханик.

Н.Болтянская: А это кто такое придумал?

Ю.Бродский: Начальник лагеря.

Н.Болтянская: Всех замазали.

Ю.Бродский: То есть связать всех круговой порукой, и потом распить, как у опричников, распить...

Н.Болтянская: У вас в книге здесь есть эпизод – это фрагмент из дела, где на календаре стоит пометочка: «Необходимо быть пьяным», – это что за история такая?

Ю.Бродский: Это палач, который из-за злоупотребления властью арестован, и ему дается характеристика, что он – политически благонадежный, что он преданный делу человек, что заслуживает снисхождения. И среди следственных материалов, в петрозаводском архиве МВД его дело находится, присутствует листочек, на котором написано, что такого-то числа расстрелы, и он пишет себе:«Необходимо быть пьяным», -- перед расстрелом.

Н.Болтянская: Вы знаете, я недавно нашла старый «Огонек» где-то у подружки, где приводится интервью с человеком, который принимал участие в расстрелах. И он пишет о том, что, да, мы принимали в этом участие, но необходимо было быть пьяным, и никто от этого не получал удовольствия. Ни в коем случае не пытаюсь оправдать этих людей, а вопрос – я вам задам его сейчас, а отвечать на него вы будете уже после паузы. Изначально лагеря задумывались не только для наказания, но и для перевоспитания заключенных. В чем выражались воспитательные элементы? Я напомню, что наш гость – Юрий Бродский, автор книги «Соловки: 20 лет Особого Назначения». Сейчас готовится к выходу новая книга Юрия Аркадьевича. Мы продолжим нашу беседу после небольшого перерыва.

Н.Болтянская: Мы продолжаем разговор с Юрием Бродским о быте заключенных. И вопрос, который я вам задала до перерыва: так в чем выражались воспитательные элементы, если можно так выразиться?

Ю.Бродский: Знаете, мне кажется, что там никакого перевоспитания не было, что это был такой фиговый листочек, ну, показуха такая. Она помогала выжить каким-то людям. Но такой программы перевоспитания не могло и не могло быть, потому что люди, которые сидели в лагере, были многократно более образованны, гораздо умнее, чем те, которые держали их в лагере. Ну, кто мог быть их воспитателями? Анисимова, там, или Жураковского (неразборчиво).

Н.Болтянская: Но, помилуйте, ведь вы вкладываете в это понятие сейчас некий позитивный смысл. Людей нужно было, как я понимаю, причесать под общую гребенку, заставить перестать быть инакомыслящими. Так?

Ю.Бродский: Безусловно.

Н.Болтянская: А тут, извините, образовательный уровень не важен, важно...

Ю.Бродский: Нет, в этом смысле задача лагерей была именно такова – это Курилко говорит в своих показаниях, один из расстрельщиков, которого самого потом расстреляли – что нужно заставить всех ходить по одной половичке, это лагерный термин такой, чтобы все были одинаковыми. И вот чтобы выжить в лагере, как раз нужно было то, что Волков сказал -- сохранить что-то свое. Вот академик Баев говорит: «Я выжил, потому что я учил английский язык в камере, где нельзя было по-русски даже разговаривать». Ну, что-то найти свое. Кто-то математикой занимался, кто-то головоломки решал, кто что. Ну, вот, не превратиться в массу.

Н.Болтянская: Вопрос Алексея из Казани: "Схожи ли регламенты советских и гитлеровских лагерей? Правда ли, что фашисты приезжали для получения опыта лагерей в период сталинско-гитлеровской дружбы?"

Ю.Бродский: Видимо, да. В 1934 году была делегация из Германии. Делегация по обмену опытом. Во всяком случае, мне академик Глазычев об этом говорил. И косвенное подтверждение... Документов я не видел, поэтому утверждать не берусь, но, скажем, на воротах Освенцима известна надпись «Труд делает свободным» – издевательская надпись эта. В Соловках на 10 лет раньше на Никольских воротах появилась надпись «Через труд к освобождению». То есть разница только в переводе. Я думаю, что очень много общего было, как и в архитектуре, как и в литературе. Ну, вот, просто системы были похожие, поэтому и похожие приемы использовались.

Н.Болтянская: А скажите, пожалуйста, после репрессий 1937 года Соловецкие лагеря продолжали оставаться некими особыми лагерями во всей системе? Или в них уже дальше происходило все, как и по всей стране?

Ю.Бродский: Нет, Соловки продолжали быть особыми лагерями, но в другом ключе. После 1937 года, после расстрелов 1937 года Соловки были превращены в тюрьму. Часто ее называют СТОНом – Соловецкая Тюрьма Особого Назначения. Ну, слова СТОН не было, на самом деле это была тюрьма главного управления госбезопасности. Этому управлению тюрьмы и лагеря принадлежали. Но эта тюрьма была с невероятно жестоким режимом, и считалось, что это вершина советской исправительной системы советской.

Н.Болтянская: Подождите, но как же? Вершина исправительной системы и в какой-то степени отправная точка – много народу очень расстреляли. Кто и почему после этой волны 1937 года попадал именно на Соловки? Есть какая-то, я не знаю, статистика? Есть какая-то информация, которая позволяет обобщить?

Ю.Бродский: Ну, интеллигенции после 1937 года было, безусловно, все равно больше. Но состав совершенно противоречивый. Потому что инженер, которого послал Орджоникидзе учиться в Америку, приезжает из Америки и попадает в Соловки. Крупный экономист, писатель Горелов, министр здравоохранения Белоруссии Оликер.

Н.Болтянская: А сколько времени люди, так сказать, выживали в Соловках? Вы упоминали кого-то с 25-летним сроком. Но я так понимаю, что это не весь...

Ю.Бродский: Нет-нет, это не Соловки – это Волков отсидел 25 лет, Олег Васильевич Волков. Ну вот, много таких вообще. Самый большой срок, который я знаю -- 39 лет. Но это не Соловки, а вообще, как бы, человек – брали, выпускали. Вот Волков – его взяли, он 3 года отсидел, выпустили. Потом опять сажают, еще раз на Соловках отсидел, потом уже в других лагерях, потом на Колыму попал.

Н.Болтянская: Ну, то есть, если это была самая страшная тюрьма, то люди все равно туда попадали случайно? Если это была тюрьма в тюрьме, зона в зоне, так скажем.

Ю.Бродский: По каким критериям, я не берусь сказать, почему именно Соловки для них были. Но это был тупик, безусловно, потому что сидело там в это время уже только 3 тысячи человек, и больше тысячи их охраняло. Эти охранники были такие же несчастные, потому что...

Н.Болтянская: Чуть больше свободы, а так – все то же самое.

Ю.Бродский: Да, все то же самое. Их постоянно провоцировали там. Нам документы в Петрозаводске попались в архиве: «Просим сообщить, что вам известно, нет ли компрометирующих материалов на Шохину, работающую уборщицей в Соловецкой тюрьме?» Из Звенигородского района Московской области ответ: «Да, отец Шохиной в 1919 году препятствовал хлебозаготовкам». Следующий запрос: «Известно ли вам, знал ли муж Шохиной, надзиратель 2-й категории, о том, что отец его жены мешал хлебозаготовкам?» В конце концов их всех арестовывают, бедных-несчастных тоже – уборщицу, надзирателя низшей категории. И они такие же жертвы этой системы, безусловно. И вообще, знаете, я должен, наверное, сказать – это важно сейчас, может быть, это не совсем ответ на вопрос. Но все, кто создавали эти лагеря... Например, человек, который предложил собрать лагеря на Соловках – Иван Васильевич Боговой, это архангельский деятель – расстрелян. Человек, который поднял красный флаг над Соловками, попал в Соловецкий же лагерь как заключенный. Первый начальник лагеря Ногтев получил 15 лет, вышел по амнистии, не успел прописаться в Москве, умер. Второго начальника лагеря Эйхманса расстреляли как английского шпиона. И дальше всех расстреливают по самым незначительным поводам – за аварию с самолетом, за потерю партийного и чекистского чутья, такое было. И получается, что через Соловки, вообще большие Соловки – филиалы лагеря на материке, но они тоже назывались Соловецкими лагерями – прошло около миллиона заключенных, это не так много для страны. Но миллион – это жертвы. И те, кто лагеря создавали, – это тоже все жертвы, то есть там никто не выиграл. Получается, и те, и другие оказались жертвами системы, и вот сама система-то была античеловечна, потому что мы все оказались ее жертвами.

Н.Болтянская: Но все-таки я не могу понять, не могу от вас добиться ответа на этот вопрос. Вот, уже был пик репрессивных расстрелов 1937 года, и уже, так сказать, все поняли, что могут расстрелять кого угодно в любую минуту. И тем не менее есть люди, которых отправляют, условно, валить лес, а есть люди, которые оказываются в тюрьме, то есть в тюремном режиме. Почему? Это случайно? В этом есть какая-то закономерность?

Ю.Бродский: Я не знаю этого, не могу ответить. Никакой логики нету. Потому что в тюрьму могла попасть, скажем, девушка, окончившая сельхозтехникум, которая отказалась... Ну, точнее, ее заставляли признаться в том, что она связана с мировой буржуазией – нужно было план выполнить по арестам – и она попадает в тюрьму почему-то. Ну, что она знала? Какую она опасность представляла? Но, тем не менее, она оказалась в Соловецкой тюрьме. Не могу сказать. Вообще, это все театр абсурда, все, что было там.

Н.Болтянская: Юрий Аркадьевич, а вот, скажем, на конец 30-х годов существуют какие-то сравнительные данные по поводу, ну я не знаю, снабжения людей, которые находятся в тюремном режиме на Соловках и людей, которые валят тот же лес на Колыме?

Ю.Бродский: Ну, в тюрьме от голода никто не умирал, во всяком случае. Это был очень жестокий паек, но достаточный, чтобы поддерживать силы. По Колыме я не большой специалист, не берусь говорить. Но Соловков весь контингент заключенных или почти весь был отправлен в 1939 году строить Норильский комбинат, медно-никелевый, теперешний Норильский Никель, по просьбе Орджоникидзе, кстати говоря, который тоже стал жертвой системы.

Н.Болтянская: А кто был инициатором создания художественных коллективов, созданных в ряде лагерей? Преимущественно руководство лагерей или иногда и заключенные?

Ю.Бродский: Только заключенные и снизу. Руководство лагерей просто не мешало -- начальник лагеря, это Эйхманс в основном, он довольно долго был. Он не мешал. Но вообще потом сложилась картина, когда начальники разных лагерей гордились своими театрами – у кого лучше театр. Это был такой крепостной театр, и специально арестовывали заключенных, точнее, актеров, певцов на материке, чтобы они попали в лагерь, и такие истории известны – чтобы создать свой театр.

Н.Болтянская: Ну, кстати, не откажу себе в удовольствии порекомендовать – я не знаю, где ее сейчас можно найти, я ее купила очень много лет назад в Алма-Ате – книгу Анны Никольской «Передай дальше» о создании такого лагерного театра. И руководитель его сидит по 58-й статье, ее постоянно снимают с поста, но потом выясняется, что руководить театром больше некому. Каково происхождение термина «социально-близкие», знаете?

Ю.Бродский: Нет.

Н.Болтянская: Я тоже, к сожалению, не знаю.

Ю.Бродский: Но параллельный ему «социально-чуждый», разумеется.

Н.Болтянская: Ну, естественно, да. «Что-то вы палочку перегнули с лагерями уничтожения, – пишет Леонид. – Лагерем уничтожения был Освенцим, где за 3 года погибло около 900 тысяч человек, а трупы в печах сжигали. В Союзе же за все правление Сталина, это около 30 лет, в ГУЛАГе погибло 1,7 миллиона человек». Ну...

Ю.Бродский : Ну, тут можно спорить. Я больше верю, все-таки, при всем при том... фамилия выскочила, простите. Советник президента по вопросам репрессированных покойный.

Н.Болтянская: Приставкин?

Ю.Бродский: Нет, не Приставкин, нет-нет. Член Политбюро.

Н.Болтянская: Яковлев.

Ю.Бродский: Яковлев Александр Николаевич. Он говорит все-таки о 25 миллионах, погибших по политическим мотивам.

Н.Болтянская: Погибшие по политическим мотивам, как я понимаю -- это могут быть и жертвы голода в результате того же самого Голодомора, это много кто может быть. И жертвы депортаций погибающие. То есть там не только те, кого уничтожали насильственно некими активными действиями, там, расстрелами, еще какими-то. Вопрос вот какой. Скажите, пожалуйста, почему вы занялись, собственно, историей Соловков? Вот вы лично?

Ю.Бродский: Ну, просто сложилась судьба как-то. То есть я попал на Соловки в 1970 году, и просто очень много следов лагеря было. Были надписи на стенах, например «Советская власть не карает, а исправляет». Я фотографирую эту надпись, всем рассказываю, как я ее нашел. Появляются ребята, которые сбивают эту надпись молоточками, зубилами – надпись исчезла, меня профилактируют уже после этого. Появляются другие какие-то надписи, двойные решетки на окнах. И я понял потом – ну, они мне сами уже рассказывали об этом – что начальник милиции, парторг острова были ответственны за уничтожение следов лагеря. Ну, а я профессиональный фотограф, который видит их. И я снимаю, просто делаю фотографии, и потом я договорился с Федором Александровичем Абрамовым – мы с ним дружили – что я соберу материалы и он напишет роман об этом. И я для него уже, значит, летал и по стране, записывал воспоминания заключенных. А потом когда он умер, я эту историю Битову рассказал. У Битова отец первой жены Георгий Шамбаран тоже сидел на Соловках, ну и думали, что Битов напишет. И вот я для Битова, вроде бы, старался собрать материал.

Н.Болтянская: Понятно. То есть у вас такое переходящее...

Ю.Бродский: Ну, случайно. В общем, просто никто другой не делал, и тогда я сам сделал эту работу.

Н.Болтянская: Скажите, пожалуйста, а что самое яркое, что вам запомнилось больше всего из всех рассказов, которые вы слышали?

Ю.Бродский: Вы знаете, все-таки, я повторю. Олег Васильевич Волков. То есть его какое-то...

Н.Болтянская: Мыть руки?

Ю.Бродский: Необозленность. Вот он сохранил в себе человеческое достоинство. Ну, наверное, самая крупная личность. Хотя я очень многих расспрашивал. Ну, Дмитрия Сергеевича Лихачева записывал, достаточно известных людей. Самый яркий рассказ... Нет, я не берусь даже сказать, что какой-то самый яркий. Не могу так, с ходу ответить.

Н.Болтянская: Но при всем при этом -- ведь нормальная ситуация, это подтверждается, как мне кажется, в какой-то степени героем солженицынского «Одного дня Ивана Денисовича» -- где-то прогнуться, где-то подсуетиться, где-то, так скажем...

Ю.Бродский: Нет-нет-нет.

Н.Болтянская: Ну, вспомните!

Ю.Бродский: Нет, солженицынский герой – да. И не только солженицынский, реальные герои многие, конечно, были люди разные. Но, все-таки, вот тот же Волков – он не прогнулся никогда. Вы знаете, ну, может быть, это не очень серьезный пример. Но вот я был у него в 1980 году, когда отбирали у бывших заключенных оружие, которое у них дома было, потому что Олимпиада. И у него отобрали. И он впервые в жизни обратился в Союз писателей и попросил, чтобы его защитили. И там написали письмо, видимо, и когда я был у него, пришел участковый милиционер и сказал, что вот, можете забрать свое ружье. И Волков ему сказал, ну, он просто сказал: «Вы забрали, вы и принесите». Но как он это сказал, как он... Вот он не прогнулся, он сохранил достоинство свое.

Н.Болтянская: Несколько вопросов. Были ли побеги с Соловков, были ли восстания?

Ю.Бродский: Восстаний не было. Были спровоцированные восстания, конечно, как будто бы были спровоцированные действия, расстреливали людей за это дело, за подготовку восстания. Но это были не восстания, это были провокаторы. Причем провокатора крупнейшего, самого большого восстания, Кремлевского заговора так называемого, заключенные потом повесили на осине. А в деле следственном было написано, что он повесился сам в результате чтения упаднических стихов Есенина. А вот побегов было очень много. До 7 дней это был вообще не побег, а отлучка только – об этом не сообщали в Москву еще. Вот так. Были десятки, сотни побегов. Но мы знаем только о тех побегах, когда люди бежали за границу и написали еще воспоминания. Потому что когда бежали в России, то они меняли имена – я знаю о нескольких таких побегах. Но они не высовывались. А вот те, кто ушли за границу -- ну, таких тоже десятки все-таки. И вот отчаянные побеги, совершенно невероятные по решительности своей. А восстаний почему-то не было, действительно, хотя были и военные, и фронтовики 1914 года. И для меня это загадка, и мне бы очень хотелось осмыслить, почему не было – то ли мы неспособны объединиться, интеллигенция не способна, не знаю.

Н.Болтянская: А скажите, пожалуйста. Вот когда вы говорили, например, о том, что многие из тех, кто попадал, в частности, в Соловки, попадали случайно, один из наших гостей, иностранный историк, полагает, что люди, которых брали за колоски, за 15-минутное опоздание на работу – это же все тоже были репрессированные, правда? Такие люди попадали именно на Соловки?

Ю.Бродский: Такие тоже были. Были украинки, 200 человек – которые во время Голодомора ели детей, врач Ольга Монем мне рассказывала о них, она их обхаживала как бы. Были разные совсем. То есть, конечно, были и уголовные преступники, но они не доминировали в лагере, ни те, ни другие. А все-таки в основном это была интеллигенция.

Н.Болтянская: Существует легенда о научной деятельности на Соловках во времена СЛОНа, ее часто повторяют в книгах. А по-вашему, были ли условия для занятия наукой на Соловках?

Ю.Бродский: Нет, конечно, нет. Нет. На Соловках сидел Павел Ивенсон, человек, который построил в 16 лет планер уникальный совершенно. Ну, планер – это как самолет построить новый, как велосипед новый построить. А он вот придумал планер. Взяли Тухачевского, взяли и его, тоже заставляли его признаться в связи с мировой буржуазией, ну, невероятные какие-то вещи. А он все время просился в одиночку, потому что он придумал, как сажать самолеты на больших скоростях. Он говорит, что это могло изменить ход войны, короче взлетные полосы были бы. Начальнику лагеря это не выгодно, он ему не давал работать совершенно. Он попал потом в Иркутинский лагерь, он придумал угледобывающий комбайн. Он вышел на свободу, он стал ведущим конструктором космического комплекса «Протон». В лагере – нет.

Н.Болтянская: Юрий Аркадьевич, а скажите, пожалуйста, вот очень много пишут и говорят о том, что когда менялись руководители этих самых репрессивных ведомств, то за ними летело множество людей со своих постов. А вот если говорить, скажем, о руководстве тех же Соловков, как это отражалось там? Ягода, Ежов, вот эти вот танцы?

Ю.Бродский: Безусловно, да-да-да. Убирали начальников управлений, убирали ниже-ниже-ниже. И на Соловках страдали даже не только сами вот эти руководители, но личный повар, водитель, даже до такой степени, не говоря уже о родственниках.

Н.Болтянская: При всем при том, что историк Никита Петров говорил о том, что, например, расстрельную команду Сталин велел пощадить, даже называл такую фамилию, Петра Магго, по-моему. Не знаю, насколько я правильно ставлю ударение. А та же самая расстрельная команда – с ваших слов получается, что это был весь персонал лагеря? Или это было какой-то короткий период?

Ю.Бродский: Тоже это не всегда одинаково было. Ну, по-разному. Ну, вот, расстрельные команды 1937 года – они все погибли, все, кто принимал участие в расстрелах. Их сначала наградили ценными подарками, дали звания почетных чекистов, а потом все равно так или иначе уничтожили. Но уничтожили не за то, что они знали какую-то тайну, за то, что они как-то связаны были с другими. Это просто какая-то банка с пауками была, где все время ротация происходила и их уничтожали.

Н.Болтянская: А скажите, пожалуйста. Вот, в рамках мемориальского проекта «Последний свидетель» один из этих свидетелей рассказывал, как его, заключенного лагеря, приезжал навестить отец, отвоевавший на фронте. И начальник лагеря тоже был фронтовик, и 2 фронтовика между собой договорились, и, так сказать, удалось. И вообще он вспоминал этого начальника лагеря как более или менее адекватного человека. В истории Соловков были такие, я не знаю, так скажем, Шиндлеры?

Ю.Бродский: Безусловно. И они все разные просто тоже. Но Ногтев – это палач, допустим, Успенский – это палач, Дмитрий Владимирович. А Эйхманс – он очень многих спас. Он собрал священников в одной роте, это начальник лагеря, я имею в виду. Позволял заключенным открывать театры. И потом был расстрелян тоже как английский шпион. Самая, наверное, яркая личность Соловков – это Натан Френкель. Его оболгал Солженицын, его оболгали коммунисты, им это было выгодно. Но вот я знаю несколько историй, когда он просто реально спас людей, совершенно конкретно, и ничего не прося взамен. Хотите, я могу подробней говорить об этом.

Н.Болтянская: Уже, к сожалению, полторы минуты. Очень коротко.

Ю.Бродский: Ну, просто, вот, он видит женщину, которая работала крючником. Это (неразборчиво), который сзади толкает, а впереди – это крючник идет. И вот он спрашивает: «Кто?» И она должна ответить: «Заключенная такая-то, срок такой-то, оканчивается тогда-то». Она вдруг говорит: «Наталья такая-то, архитектор». Растерялась. И все. Это несколько секунд, она больше его никогда не видела. Ее перевели учетчиком, там еще куда-то. И когда была реабилитация в 1956 году, ее спрашивают: «Как же вы выжили?» Она говорит: «Вы не поверите, Френкель помог». Прокурор: «Я знаю много таких историй». Ну, это моя родственница.

Н.Болтянская: Понятно. Вот, приводят книги о побегах. Бессонов «26 тюрем и побег». Солоневич «Россия в концлагере». «Адские острова» Мальсагова. И, видимо, есть еще какая-то литература?

Ю.Бродский: Да, много книг таких. Много книг. Это все блестящие люди, невероятно талантливые.

Н.Болтянская: К сожалению, истекает наше время. Я напомню, наш гость – Юрий Бродский, автор книги «Соловки: 20 лет Особого Назначения», готовится сейчас к выходу другая книга. Цикл передач «Именем Сталина», подготовленный совместно с издательством «Российская Политическая Энциклопедия» при поддержке фонда имени первого президента России Бориса Николаевича Ельцина. И хочу напомнить, что с 9 по 11 октября в Смоленске будет проходить вторая конференция «История Сталинизма. Репрессированная провинция». Я благодарю Юрия Бродского, напоминаю, что это передача «Именем Сталина» и я, Нателла Болтянская прощаюсь. Спасибо.



Вверх